— На покой!
Где этот твой покой?
Ты, парень, я вижу, из богатеньких.
Нет, я воевать не брошу.
Я вот как хлебнул горя-то от буржуев!
С шестнадцати лет по людям, и все в караульщиках.
Возвысился до кучера у Васенковых-купцов, — может, слыхал, — да опоил пару серых, хорошие были кони, опоил, прямо сознаюсь; прогнали, конечно.
Сын убит, жена давно померла.
Ты теперь мне говори — за кого мне воевать: за Советы или за буржуев?
Я сыт, сапоги вот на прошлой неделе снял с покойничка.
Сырость не пропускают, — смотри, какой товар.
Занятие: пострелял, сходил на ура, и садись у котла.
И трудишься за свое дело, парень.
Бедняки, голь, как говорится, бесштанная, у кого горе-злочастье в избе на лавке сидит, — вот наша армия.
А Учредительное собрание, — я видел в Нижнем, как выбирали, — одни интеллигенты да беспощадные старцы.
— Ловко ты насобачился разговаривать, — сказал Рощин, скрытно скользнув взглядом по собеседнику.
Звали его Квашин.
С ним он таскался вот уже неделю в одном вагоне, спал рядом на верхних нарах.
Квашина в вагоне звали «дедом».
Всюду, где можно, он пристраивался с газетой, — надевал на сухонький нос золотое пенсне и читал вполголоса.
«Эту пенсне, — рассказывал он, — получил я в Самаре по ордеру.
Эту пенсне заказал себе Башкиров, миллионер. А я пользуюсь».
— Это верно, что насобачился, — ответил он Рощину, — я ни одного митинга не пропускаю.
Придешь на вокзал, все декреты, постановления, все прочту.
Наша пролетарская сила — разговор.
Чего мы стоим молчаливые-то, без сознания?
Плотва!
Он вынул газету, осторожно развернул ее, степенно надел пенсне и стал читать передовицу, выговаривая слова так, будто они были написаны не по-русски:
— «…Помните, что вы сражаетесь за счастье всех трудящихся и эксплуатируемых, вы сражаетесь за право строить лучшую, справедливую жизнь…»
Рощин отвернулся и не заметил, что Квашин, произнося эти слова, пристально глядит на него поверх пенсне.
— Вот, парень, и видно, что ты из богатеньких, — другим уже голосом сказал Квашин.
— Мое чтение тебе не нравится.
А ты не шпион?
От станции Афинской эшелон Варнавского полка в пешем строю двинулся к станице Ново-Дмитровской.
В полуночной тьме свистал ветер на штыках, рвал одежду, сек лицо ледяной крупой.
Ноги проваливались сквозь корку снега, уходили в липкую грязь.
Сквозь шум ветра доносились крики:
«Стой! Стой!
Легче!
Не напирай, дьяволы!»
Стужа дула сквозь шинелишку, застывали кости.
Рощин думал:
«Только бы не упасть, — конец, затопчут…» Мучительнее всего были эти остановки и крики впереди.
Ясно, что сбились с дороги, бродили где-то по краю не то оврага, не то речки:
«Братцы, не могу больше», — прощался чей-то срывающийся голос.
«Не Квашин ли это крикнул?
Он все время шел рядом.
Догадывается, не верит ни одному слову». (Рощин насилу от него вчера отвязался.) Вот опять впереди остановились.
Рощин уткнулся в чью-то коробом замерзшую спину.
Стоя с засунутыми в рукава окоченевшими руками, с опущенной головой, подумал: