Рощин вылез из телеги и прошел за обоз.
Возбуждение его было так велико, что он не чувствовал боли.
Ветер, все еще сильный, дул теперь с востока, разметывая снежные и дождевые тучи.
Часам к восьми утра сквозь несущиеся в вышине обрывки непогоды засинело вымытое небо.
Прямыми, как мечи, горячими лучами падал солнечный свет.
Снег таял.
Степь быстро темнела, проступали изумрудные полоски зеленей и желтые полоски жнивья.
Блестели воды, бежали ручьи по дорожным колеям.
Трупы, обсохшие на буграх, глядели мертвыми глазами в лазурь.
— Гляди-ка, да это Рощин, ей-богу!
Рощин, ты как сюда попал? — крикнули с проезжавшего воза.
Рощин обернулся.
В грязной и разломанной телеге, которой правил хмурый казак, накрывшийся прелым тулупом, сидели трое с замотанными головами, с подвязанными руками.
Один из них, длинный, худой, с вылезающей из воротника шеей, приветствовал Рощина частыми кивками головы, растянутым в улыбку запекшимся ртом.
Рощин едва признал в нем товарища по полку Ваську Теплова, когда-то румяного весельчака, бабника и пьяницу.
Молча подошел к телеге, обнял, поцеловал:
— Скажи, Теплов, к кому мне нужно явиться?
Кто у вас начальник штаба?
Как-никак, видишь, у меня погоны булавкой приколоты.
Вчера только перебежал…
— Садись.
Стой, остановись, сволочь! — крикнул Теплов извозному.
Казак заворчал, но остановился.
Рощин влез на угол телеги, свесив ноги над колесом.
Это было блаженно — ехать под горячим солнцем.
Сухо, как рапорт, он рассказал свои приключения с самого отъезда из Москвы.
Теплов сказал, мелко покашливая:
— Я сам с тобой пойду к генералу Романовскому… Доедем до станицы, пожрем, и я устрою тебя в два счета.
Чудак! Что же, ты хотел прямо явиться по начальству: так, мол, и так — перебежал из красной шайки, честь имею явиться… Ты наших не знаешь.
До штаба не довели бы, прикололи… Смотри, смотри.
— Он указал на длинный труп в офицерской шинели.
— Это Мишка, барон Корф, валяется… Ну, помнишь его… Эх, был парень… Слушай, папиросы есть?
А утро-то, утро!
Понимаешь, душка моя, послезавтра въезжаем в Екатеринодар, выспимся на постелях, и — на бульвар!
Музыка, барышни, пиво!
Он громко, рыдающе засмеялся.
Его обтянутое до костей больное лицо сморщилось, лихорадочные пятна пылали на скулах.
— И так по всей России будет: музыка, барышни, пиво.
Отсидимся в Екатеринодаре с месяц, почистимся и — на расправу.
Ха-ха!
Теперь мы не дураки, душка моя… Кровью купили право распоряжаться Российской империей.
Мы им порядочек устроим… Сволочи!
Вон, гляди, валяется.
— Он указал на гребень канавы, где, неестественно растопырившись, лежал человек в бараньем кожухе.
— Это непременно какой-нибудь ихний Дантон…
Телегу перегнал неуклюжий плетеный тарантас.
В нем, залепленные грязью, в чапанах с отброшенными на спину воротниками и в мокрых меховых шапках, сидели двое: тучный, огромный человек с темным оплывшим лицом и другой — с длинным мундштуком в углу проваленного рта, с запущенной седоватой бородой и мешочками под глазами.
— Спасители отечества, — покивал на них Теплов.
— За неимением лучшего — терпим.
Пригодятся.