Его мысли подошли к черте самоубийства… Армия, которой он единолично командовал, таяла, как брошенные в печь оловянные солдатики.
Но этот бесстрашный и неумный человек был упрям, как буйвол.
На церковной паперти в станице Елизаветинской на солнцепеке сидели десятка два раненых офицеров.
С востока, то усиливаясь, то западая, доносился орудийный гром.
А здесь, в безоблачное небо над колокольней, пробитой снарядом, то и дело взлетали голуби.
Площадь перед церковью была пуста.
Хаты с выбитыми окнами — покинуты.
У плетня, где на сирени лопнули почки, лежал лицом вниз полузакрытый труп, покрытый мухами.
На паперти говорили вполголоса:
— Была у меня невеста, красивая, чудная девушка, так и помню ее в розовом платье с оборками.
Где она теперь — не знаю.
— Да, любовь… Как-то даже дико… А тянет, тянет к прежней жизни… Чистые женщины, ты великолепно одет, спокойно сидишь в ресторане… Ах, хорошо, господа…
— А пованивает этот большевичек.
Засыпать бы его…
— Мухи сожрут.
— Тише… Постойте, господа… Опять ураганный огонь…
— Поверьте мне, это — конец… Наши уже в городе.
Молчание.
Все повернулись, глядят на восток, где серо-желтой тучей висят дым и пыль над Екатеринодаром.
Ковыляя, подходит рыжий, худой, как скелет, офицер, садится, говорит:
— Валька сейчас умер… Как кричал:
«Мама, мама, слышишь ты меня?..»
Сверху с паперти проговорил резкий голос:
— Любовь!
Барышни с оборками… Еррррунда.
Обозные разговоры.
У меня жена покрасивее твоей невесты с оборками… и ту послал к… (Зло фыркнул носом.) Да и врешь ты все, никакой у тебя невесты не было… Наган в кармане да шашка — вот тебе вся семья и прочее…
Рощин, ходивший с винтовкой в карауле у церкви, остановился и внимательно взглянул на говорившего, — у него было мальчишеское, со вздернутым носом, светловолосое лицо, две резкие морщины у рта и старые, тяжелые, мутно-голубого цвета глаза непроспавшегося убийцы.
Рощин оперся на винтовку (все еще болела нога), и непрошеные мысли овладели им.
Воспоминание о брошенной Кате острой жалостью прошло в памяти.
Он прижал лоб к холодному железу штыка.
«Полно, полно, это — слабость, это все не нужно…» Он встряхнулся и зашагал по свежей травке.
«Не время жалости, не время для любви…»
У кирпичной стены, разрушенной снарядом, стоял, глядя в бинокль, коренастый, нахмуренный человек.
Щегольская кожаная куртка, кожаные штаны и мягкие казацкие сапоги его были забрызганы засохшей грязью.
Около него в кирпичную стену время от времени цокали пули.
Ниже, в ста шагах от него, расположилась батарея и зеленые снарядные ящики.
Лошадей только что отвели к забору, и они стояли понуро, навалив дымящийся навоз.
Прислуга, сидя на лафетах, смеялась, курила, — поглядывали в сторону командира с биноклем.
Почти все были матросы, кроме троих оборванных бородачей-артиллеристов.
Дым и пыль заслоняли горизонт — линии окопов, складки земли, сады.
То, что разглядывал командир, неясно появлялось и исчезало из поля зрения.
Из-за дома, где он стоял, вывернулся медно-красный, в одном тельнике, матрос, проскользнул по-кошачьи вдоль стены и сел у ног коренастого человека, обхватил колени татуированными сильными руками, чуть прищурил рыжие, как у ястреба, глаза.
— У самого берега два дерева, глядишь? — сказал он вполголоса.
— Ну?
— За ними — домишко, стеночка белеется, глядишь?
— Ну?
— То ферма.
— Знаю.
— А правее — гляди — роща.