Алексей Толстой Во весь экран Хождение по мукам (1920)

Приостановить аудио

Весенний свет лился в чистые окошечки, блестели листы фикусов.

Семен сел на кровати, расправился: как будто вдвое прибыло здоровья за вчерашний день, за эту ночь, проспанную с Матреной.

Оделся, помылся, спросил — где у брата бритва? — в его комнате у окошка перед осколком зеркала побрился.

Вышел на улицу, стал у ворот и поклонился сидевшему у соседей в палисаднике древнему старику, помнившему четырех императоров.

Старик снял шапку, важно нагнул голову — и опять сидел, ровно поставив мертвые ноги в валенках, ровно сложив жиловатые руки на клюке.

Знакомая улица в этот час была пуста.

Между хатами виднелись далеко уходящие полосы зеленей.

На курганах, на горизонте, кое-где стояли распряженные телеги.

Семен поглядел налево, — над меловым обрывом лениво вертели крыльями две мельницы.

Пониже, на склоне, среди садов и соломенных крыш белела колокольня.

За еще прозрачной рощей горели от солнца окна бывшего княжеского дома.

Кричали грачи над гнездами.

И роща, и красивый фасад дома отражались в заливном озере.

Там у воды лежали коровы, бегали дети.

Семен стоял и поглядывал исподлобья, засунув руки в просторные карманы братниной свитки.

Глядел, и находила печаль ему на сердце, и понемногу сквозь прозрачные волны «жара, струящиеся над селом, над лиловыми садами и вспаханной землей, видел он уже не этот мир и тишину.

Подъехал Алексей на телеге, еще издали весело окликнул.

Отворяя ворота, внимательно взглянул на Семена.

Распряг мерина и стал мыть руки на дворе под висячим рукомойником.

— Ничего, браток, обтерпишься, — сказал он ласково. 

— Я тоже, с германского фронта вернулся, ну — не глядел бы ни на что: кровь в глазах, тоска… Ах, будь она, эта война, проклята… Идем завтракать.

Семен промолчал.

Но и Матрена заметила, что муж невесел.

После завтрака Алексей опять уехал в поле. Матрена, босая, подоткнувшись, ушла возить навоз на второй лошади.

Семен лег на братнину постель.

Ворочался, не мог уснуть.

Печаль томила сердце.

Стиснув зубы, думал:

«Не поймут, и говорить нечего с ними».

Но вечером, когда вышли втроем посидеть у ворот, на бревнышке, Семен не выдержал, сказал:

— Ты, Алексей, винтовку бы все-таки вычистил.

— А ну ее к шуту… Воевать, браток, теперь сто лет не будем.

— Рано обрадовались.

Рано фикусы завели.

— А ты не серчай раньше-то времени.  — Алексей раскурил трубочку, сплюнул между ног. 

— Давай говорить по-мужицки, мы не на митинге.

Я ведь это все знаю, что на митингах говорят, — сам кричал.

Только ты, Семен, умей слушать, что тебе нужно, а чего тебе не нужно — это пропускай.

Скажем, — землю трудящимся.

Это совершенно верно.

Теперь, скажем, — комитеты бедноты.

У нас в селе мы этих комитетчиков взнуздали.

А вон в Сосновке комитет бедноты что хочет, то и делает, такие реквизиции, такое безобразие, — хоть беги.

Именье графа Бобринского все ушло под совхоз, мужикам земли ни вершка не нарезали.

А кто в комитете?

Двое местных бобылей безлошадные, остальные — шут их знает кто, пришлые, какие-то каторжники… Понял али нет?

— Эх, да не про то я… — Семен отвернулся.

— Вот то-то, что не про то, а я про то самое.

В семнадцатом году и я на фронте кричал про буржуазию-то.

А хлопнуло, — дай бог ему здоровья, кто меня хлопнул тогда пулей в ногу, — сразу эвакуировался домой.