Мальчик был без дыхания — наглотался воды.
Его хлопали, растирали, дули в рот.
Он сморщился и заплакал.
Акушерка не унывала, хотя у ребенка начался кашель.
Он все плакал жалобно, как котенок, не брал груди.
Потом перестал плакать и только кряхтел.
А наутро третьего дня Даша потянулась к колыбели и отдернула руку — ощупала холодное тельце.
Схватила его, развернула, — на высоком черепе его светлые и редкие волосы стояли дыбом.
Даша дико закричала.
Кинулась с постели к окну: разбить, выкинуться, не жить…
«Предала, предала… Не могу, не могу!» — повторяла она.
Телегин едва ее удержал, уложил.
Унес трупик.
Даша сказала мужу:
— Покуда спала, к нему пришла смерть.
Пойми же — у него волосики стали дыбом… Один мучился… Я спала…
Никакими уговорами нельзя было отогнать от нее видения одинокой борьбы мальчика со смертью.
— Хорошо, Иван, я больше не буду, — отвечала она Телегину, чтобы не слышать мужнина рассудительного голоса, не видеть его здорового, румяного, несмотря на все лишения, «жизнерадостного» лица.
Телегинского здоровья с излишком хватало на то, чтобы с рассвета до поздней ночи летать в рваных калошах по городу в поисках подсобной работишки, продовольствия, дровишек и прочего.
По нескольку раз на дню он забегал домой, был необычайно хлопотлив и внимателен.
Но именно эти нежные заботы Даше меньше всего и были нужны сейчас.
Чем больше Иван Ильич проявлял жизненной деятельности, тем безнадежнее отдалялась от него Даша.
Весь день сидела одна в холодной комнате.
Хорошо, если находила дремота, — подремлет, проведет рукой по глазам, и как будто ничего.
Пойдет на кухню, вспоминая, что Иван Ильич просил что-то сделать.
Но самая пустячная работа валилась из рук.
А ноябрьский дождик стучал в окна.
Шумел ветер над Петербургом.
В этом холоде на кладбище у взморья лежало мертвое тельце сына, не умевшего даже пожаловаться…
Иван Ильич понимал, что она больна душевно.
Погасшего электричества было достаточно, чтобы она приткнулась где-нибудь в углу, в кресле, закрыла голову шалью и затихла в смертельной тоске.
А надо было жить, надо жить… Он писал о Даше в Москву, ее сестре Екатерине Дмитриевне, но письма не доходили.
Катя не отвечала, или с ней приключилось тоже что-нибудь недоброе.
Трудные были времена.
Топчась за Дашиной спиной, Иван Ильич случайно наступил на коробку спичек.
Сейчас же все понял: когда погасло электричество, Даша боролась с темнотой, с тоской, зажигая временами спички.
«Ай-ай-ай, — подумал он, — бедняжка, ведь одна целый день».
Он осторожно поднял коробку, — в ней оставалось еще несколько спичек.
Тогда он принес из кухни заготовленные еще с утра дровишки, — это были тщательно распиленные части старого гардероба.
В кабинете, присев на корточки, стал разжигать небольшую печку, обложенную кирпичом, с железной трубой — коленом через всю комнату.
Приятно запахло дымком загоревшейся лучины.
Завыл ветерок в прорезях печной дверки.
Круг зыбкого света появился в потолке.
Эти самодельные печки получили впоследствии широко распространенное название «буржуек» или «пчелок».
Они честно послужили человечеству во все время военного коммунизма.
Простые — железные, на четырех ножках, с одной конфоркой, или хитроумные, с духовым шкафом, где можно было испечь лепешки из кофейной гущи и даже пирог с воблой, или роскошные, обложенные изразцами, содранными с камина, — они и грели, и варили, и пекли, и напевали вековечную песню огня под вой метели.
К их горячим уголькам люди собирались, как в старые времена к очагу, грели иззябшие руки, поджидая, когда запляшет крышка на чайнике.
Вели беседы, к сожалению никем не записанные.
Придвинув поближе изодранное кресло, профессора, обросшие бородами, в валенках и пледах, писали удивительные книги.
Прозрачные от голода поэты сочиняли стихи о любви и революции. Кружком сидящие заговорщики, сдвинув головы, шепотом передавали вести, одна страннее другой, фантастичнее.