А теперь мешаю вам жить… Вы лимон приносите… Я же не прошу…
«Вот, поди, разговаривай!»
Иван Ильич походил по комнате, постучал ногтями в запотевшее стекло.
Крутился снег, пела вьюга, мчался лютый ветер с такою силой, будто опережая само время, летел в грядущие времена оповещать о необычайных событиях.
«За границу ее отправить? — думал Иван Ильич.
— В Самару, к отцу?
Как все это сложно… Но так жить нельзя дольше…»
Дашина сестра, Екатерина Дмитриевна, увезла мужа, Вадима Петровича Рощина, в Самару к отцу, где можно было спокойно переждать до весны, не дрожа за каждый кусок хлеба.
К весне, разумеется, большевики должны были кончиться.
Доктор Дмитрий Степанович Булавин намечал даже точные даты, а именно: между концом морозов и началом весенней распутицы немцы развернут наступление по всему фронту, где митинговали остатки русских армий, а солдатские комитеты среди хаоса, предательства и дезертирства тщетно пытались найти новые формы революционной дисциплины.
Дмитрий Степанович постарел за эти годы, жил неважно и еще больше разговаривал о политике.
Он чрезвычайно обрадовался приезду дочери и сейчас же взял в политическую обработку Рощина.
По целым часам сидели они в столовой за самоваром (двухведерной измятой машиной, пропустившей через нутро свое целое озеро кипятку и от старости наловчившейся, — чуть только брось в нее уголек, — подолгу петь провинциальные самоварные песни).
Дмитрий Степанович, одетый крайне неряшливо, обрюзгший и потучневший, с седыми нечесаными кудрями, курил вонючие папироски, кашлял, багровея, и говорил, говорил…
— Странишка наша провалилась к чертовой матери… Войну мы проиграли-с… Не в гнев вам сказано, господин подполковник.
Надо было в пятнадцатом году заключать мир-с… И идти к немцам в кабалу и выучку.
И тогда бы они нас кое-чему научили, тогда бы мы еще могли стать людьми.
А теперь конечно-с… Медицина, как говорится, в сем случае бессильна… Оставьте, пожалуйста!..
Чем мы будем обороняться, — вилами-тройчатками?
Этим же летом немцы займут всю южную и среднюю полосу России, японцы — Сибирь, мужепесов наших со знаменитыми тройчатками загонят в тундры к Полярному кругу, и начнется порядок, и культура, и уважительное отношение к личности… И будет у нас Русланд… чему я весьма доволен-с…
Дмитрий Степанович был старым либералом и теперь с горькой иронией издевался над прошлым «святым».
Даже на всем доме его лежал отпечаток этого самооплевывания.
Комнаты с пыльными окнами не прибирались, портрет Менделеева в кабинете густо затянуло паутиной, растения в кадках высохли, книги, ковры, картины так и лежали в ящиках под диванами с тех пор, как в последний раз, летом четырнадцатого года, здесь была Даша.
Когда в Самаре власть перешла к совдепу и большинство врачей отказалось работать с «собачьими и рачьими депутатами», — Дмитрию Степановичу предложили пост заведующего всеми городскими больницами.
Так как по его расчетам выходило, что все равно к весне в Самаре будут немцы, он принял назначение.
С медикаментами обстояло плохо, и Дмитрий Степанович пользовал одними клистирами.
«Все дело в кишке, — говорил он ассистентам, глядя на них с ироническим превосходством через треснувшее пенсне.
— За время войны население не чистило желудка.
Покопайтесь в первопричинах нашей благословенной анархии — и упретесь в засоренный желудок.
Так-то, господа… Безусловный и поголовный клистир…»
На Рощина разговоры за чайным столом производили тягостное впечатление.
Он еще не оправился от контузии, полученной первого ноября в Москве в уличном бою.
Тогда он командовал ротой юнкеров, защищая подступы к Никитским воротам.
Со стороны Страстной площади наседал с большевиками Саблин.
Рощин знал его по Москве еще гимназистиком, ангельски хорошеньким мальчиком с голубыми глазами и застенчивым румянцем.
Было дико сопоставить юношу из интеллигентной старомосковской семьи и этого остервенелого большевика или левого эсера, — черт их там разберет, — в длинной шинели, с винтовкой, перебегающего за липами того самого, воспетого Пушкиным, Тверского бульвара, где совсем еще так недавно добропорядочный гимназистик прогуливался с грамматикой под мышкой.
«Предать Россию, армию, открыть дорогу немцам, выпустить на волю дикого зверя, — вот, значит, за что вы деретесь, господин Саблин!..
Нижним чинам, этой сопатой сволочи, еще простить можно, но вам…» Рощин сам лег за пулеметом (в окопчике, на углу Малой Никитской, у молочной лавки Чичкина), и когда опять выскочила из-за дерева тонкая фигура в длинной шинели, полил ее свинцом.
Саблин уронил винтовку и сел, схватившись за ляжку около паха.
Почти в ту же минуту с Рощина сорвало осколком фуражку.
Он выбыл из строя.
В седьмую ночь боя на Москву опустился густой желтый туман.
Затихло бульканье выстрелов.
Еще дрались кое-где отдельные несвязные кучки юнкеров, студентов, чиновников. Но Комитет общественной безопасности, во главе с земским доктором Рудневым, перестал существовать.
Москва была занята войсками ревкома.
На другой же день на улицах можно было видеть молодых людей в штатском, в руке — узелок, в глазах — недоброе. Они пробирались к вокзалам — Курскому и Брянскому… И хотя на ногах у них были военные обмотки или кавалерийские сапоги, — никто их не задерживал.
Если бы не контузия, ушел бы и Рощин.
Но у него случился легкий паралич, затем слепота (временная); затем какая-то чертовщина с сердцем.
Он все ждал — вот-вот подойдут войска из ставки и начнут бить шестидюймовыми с Воробьевых гор по Кремлю.
Но революция только еще начинала углубляться в народные толщи.