Путаница движений, дрожь мускулов, руки допускают секунды опозданий, неточностей… Из секундных ошибок складываются часы, из часов — катастрофа… Мой завод начинает выбрасывать продукцию низшего качества, чем завод соседний… Гибнет предприятие… Где-то лопается банк… Где-то биржа ответила скачком на понижение… Кто-то пускает пулю в сердце… И все из-за того, что по заводскому цеху прошла, шурша платьем, преступно прекрасная женщина.
Катя засмеялась.
Она ничего не знала о конвейере.
Она никогда не бывала на заводах, видела только прокопченные трубы, портившие пейзаж… Человеческую массу — толпу — она очень любила на больших бульварах, и ничего зловещего в ней не чудилось.
Двое из ее знакомых, ужинавших на озере, были социал-демократы.
Стало быть, со стороны совести тоже все обстояло благополучно.
То, что говорил ее спутник, медленно, с поднятой головой, идущий в теплой темноте аллеи, было интересно и ново, как, например, кубические картинки, висевшие когда-то у Кати в гостиной… Но в тот вечер ей было не до философии…
— Должно быть, вам досталось от красивых женщин, если вы их так ненавидите, — сказала она и опять тихо засмеялась, думая о другом… Другое было неопределенное, как эта ночь, с запахом цветов и листьев, со звездными лучами в просветах между вершин, — сладко кружащее голову приближение любви.
Не к этому высокому человеку, — может быть, и к нему. Он вызвал в ней желание.
То, что еще недавно казалось таким трудным и даже безнадежным, — легко подошло, легко охватило…
Неизвестно, что бы случилось с ней в те дни в Париже… Но сразу все оборвалось… Заревели пушки мировой войны… Немца Катя так и не встретила больше.
Знал ли он о приближении войны или догадывался?
В дальнейшей беседе у каменной балюстрады, откуда любовались разбросанными по темному горизонту, переливающимися, как алмазы, «огнями Парижа, немец несколько раз заговаривал с какой-то суровой безнадежностью о неизбежности катастрофы.
Им словно владела навязчивая мысль о том, что все напрасно: и прелесть ночи, и очарование Кати.
Она не помнила, что говорила ему, должно быть, вздор.
Но это было не важно.
Он стоял, облокотясь о балюстраду, почти касаясь щекой Катиного плеча.
Катя знала, что ночной воздух смешивался с запахом ее духов, ее плеч, ее волос… Должно быть, — или теперь ей показалось, — если бы тогда он положил большую руку ей на спину, она бы не отодвинулась… Нет, этого ничего не случилось…
Ветер бил в щеку, трепал волосы.
Неслись искры из паровоза.
Поезд шел по степи.
Катя оторвалась от окна, все еще ничего не видя.
Прижалась в углу койки. Стиснула холодные пальцы.
Она теперь раскаивалась.
Что же это было такое?
Недели не прошло, как узнала о смерти Вадима, и хуже, чем изменила, хуже, чем предала… Размечталась о небывалом любовнике… Немец этот, конечно, убит… Он был офицером запаса.
Убит, убит… Все умерли, все погибло, разорвано, развеяно, как та ночь в парке на террасе, над рекой, — исчезло невозвратно.
Катя сжала губы, чтобы не застонать.
Закрыла глаза.
Пронзительная тоска разрывала ей грудь… В грязном вагоне, где тускло мерцала свечка, было не много народу.
Колебались черные бессонные тени от поднятой руки, от всклокоченной бороды, от разутых ног, спущенных с верхней койки.
Никто не спал, хотя час был поздний.
Разговаривали вполголоса.
— Самый скверный этот район, я уж вам говорю…
— А что?
Неужели и здесь небезопасно?
— Извиняюсь, что вы говорите?
Так здесь тоже грабят?
Это же удивительно, чего же немцы смотрят?
Они же обязаны охранять проезжую публику… Оккупировали страну, так и наводи порядок.
— Немцам, извините, господа, на нас высочайше наплевать… Сами справляйтесь, мол, голубчики, — заварили кашу… Да.
В природе это у нас, — бандитизм… Сволочь народ…
На это уверенный голос ответил:
— Всю русскую литературу надо зачеркнуть и сжечь всемирно… Показали!
Честного человека на всю Россию, может быть, ни одного… Вот, помню, был я в Финляндии и оставил в гостинице калоши… Верхового послали с калошами вдогонку, и калоши-то рваные… Вот это честный народ.
И как они расправлялись с коммунистами. С русскими вообще.
В городе Або, после подавления восстания, финны жгли и пытали начальника тамошней Красной гвардии.
За рекой было слышно, как кричал этот большевик.
— Ох, господи, когда у нас вроде порядка что-нибудь сделается…
— Извиняюсь, я был в Киеве… Шикарные магазины, в кофейных музыка… Дамы открыто ходят в бриллиантах.