Алексей Толстой Во весь экран Хождение по мукам (1920)

Приостановить аудио

Катя уговорила мужа уехать, забыть на время о большевиках, о немцах.

А там будет видно.

Вадим Петрович подчинился.

Сидел в Самаре, не выходя из докторской квартиры.

Ел, спал.

Но — забыть!

Разворачивая каждое утро «Вестник Самарского совета», печатающийся на оберточной бумаге, стискивал челюсти.

Каждая строчка полосовала, как хлыст.

«…Всероссийский съезд Советов крестьянских депутатов призывает крестьян, рабочих и солдат Германии и Австро-Венгрии дать беспощадный отпор империалистическим требованиям своих правительств… Призывает солдат, крестьян и рабочих Франции, Англии и Италии заставить свои кровавые правительства немедленно заключить честный демократический мир всех народов… Долой империалистическую войну!

Да здравствует братство трудящихся всех стран!»

— Забыть!

Катя, Катя!

Тут нужно забыть себя.

Забыть тысячелетнее прошлое.

Былое величие… Еще века не прошло, когда Россия диктовала свою волю Европе… Что же, — и все это смиренно положить к ногам немцев?

Диктатура пролетариата!..

Слова-то какие!

Глупость!

Ох, глупость российская… А мужичок?

Ох, мужичок!

Заплатит он горько за свои дела…

— Нет, Дмитрий Степанович, — отвечал Рощин на пространные рассуждения доктора за чайным столом, — в России еще найдутся силы… Мы еще не выдохлись… Мы не навоз для ваших немцев… Поборемся!

Отстоим Россию! И накажем… Накажем жестоко… Дайте срок…

Катя, третья собеседница за самоваром, понимала из всех этих споров только одно, что любимый человек, Рощин, несчастен и страдает, как на медленной пытке.

Коротко стриженная, круглая голова его подернулась серебром.

Худое лицо с ввалившимися темными глазами было точно обугленное.

Когда он говорил, сжимая тяжелые руки на рваной клеенке стола:

«Мы отомстим!

Мы накажем!» — Кате представлялось только, что вот он пришел домой, обиженный, обессиленный, замученный, и грозит кому-то:

«Погоди ты там, ужо с тобой расправимся…» Кому, на самом деле, мог отомстить Рощин — нежный, деликатный, смертельно уставший?

Не этим же оборванным русским солдатам, выпрашивающим на студеных улицах хлеба и папирос?..

Катя осторожно садилась рядом с мужем и гладила его руку.

Ее заливала нежность и жалость к нему.

Она не могла ощущать зла: ощутив его к кому-нибудь, она осудила бы прежде всего себя.

Она ничего не понимала в происходящем!

Революция представлялась ей грозовой ночью, опустившейся на Россию.

Она боялась некоторых слов: например, совдеп казался ей свирепым словом, ревком — страшным, как рев быка, просунувшего кудрявую морду сквозь плетень в сад, где стояла маленькая Катя (было такое происшествие в детстве). Когда она разворачивала коричневый газетный лист и читала

«Французский империализм с его мрачными захватными планами и хищническими союзами…» — ей представлялся тихий в голубоватой летней мгле Париж, запах ванили и грусти, журчащие ручейки вдоль тротуаров, вспоминала о незнакомом старом человеке, который ходил за Катей повсюду и за день до смерти заговорил с ней на скамейке в саду:

«Вы не должны меня бояться, у меня грудная жаба, я старик.

Со мной случилось большое несчастье, — я вас полюбил.

О, какое милое, какое милое ваше лицо…»

«Ну, какие же они империалисты», — думала Катя.

Зима кончалась.

По городу ходили слухи, один другого удивительнее.

Говорили, что англичане и французы тайно мирятся с немцами, с тем чтобы общими силами двинуться на Россию.

Рассказывали о легендарных победах генерала Корнилова, который с горсточкой офицеров разбивает многотысячные отряды Красной гвардии, берет станицы, отдает их за ненадобностью и к лету готовит генеральное наступление на Москву.

— Ах, Катя, — говорил Рощин, — ведь я сижу в тепле, а там дерутся… Нельзя, нельзя…

Четвертого февраля мимо окон докторской квартиры пошли толпы народа с флагами и лозунгами… Падал крупный снег, поднималась метель, медные трубы ревели «Интернационал».

Шумно ввалился в столовую доктор в шапке и шубе, засыпанный снегом.

— Господа, мир с немцами!