Как мрачно сказал давеча Рогожин, что у него "пропадает вера"!
Этот человек должен сильно страдать.
Он говорит, что "любит смотреть на эту картину"; не любит, а, значит, ощущает потребность.
Рогожин не одна только страстная душа; это все-таки боец: он хочет силой воротить свою потерянную веру.
Ему она до мучения теперь нужна… Да! во что-нибудь верить! в кого-нибудь верить!
А какая однако же странная эта картина Гольбейна… А, вот эта улица!
Вот, должно быть, и дом, так и есть, І 16, "дом коллежской секретарши Филисовой.
Здесь!"
Князь позвонил и спросил Настасью Филипповну.
Сама хозяйка дома ответила ему, что Настасья Филипповна еще с утра уехала в Павловск к Дарье Алексеевне "и даже может произойти-с, что останутся там и несколько дней".
Филисова была маленькая, востроглазая и востролицая женщина, лет сорока, и глядела лукаво и пристально.
На вопрос ее об имени, - вопрос, которому она как бы с намерением придала оттенок таинственности, - князь сначала было не хотел ответить; но тотчас же воротился и настойчиво попросил передать его имя Настасье Филипповне.
Филисова приняла эту настойчивость с усиленным вниманием и с необыкновенно секретным видом, которым видимо желала заявить, что: "не беспокойтесь, я поняла-с".
Имя князя, очевидно, произвело на нее сильнейшее впечатление.
Князь рассеянно поглядел на нее, повернулся и пошел назад в свою гостиницу.
Но он вышел не с тем уже видом, с каким звонил к Филисовой.
С ним произошла опять, и как бы водно мгновение, необыкновенная перемена: он опять шел бледный, слабый, страдающий, взволнованный; колена его дрожали, и смутная, потерянная улыбка бродила на посинелых губах его: "внезапная идея" его вдруг подтвердилась и оправдалась, и - он опять верил своему демону!
Но подтвердилась ли?
Но оправдалась ли?
Почему с ним опять эта дрожь, этот пот холодный, этот мрак и холод душевный?
Потому ли, что опять он увидел сейчас эти глаза?
Но ведь он и пошел же из Летнего Сада единственно с тем, чтоб их увидать!
В этом ведь и состояла его "внезапная идея".
Он настойчиво захотел увидать эти "давешние глаза", чтоб окончательно убедиться, что он непременно встретит их там, у этого дома.
Это было судорожное желание его, и отчего же он так раздавлен и поражен теперь тем, что их в самом деле сейчас увидел?
Точно не ожидал!
Да, это были те самые глаза (и в том, что те самые нет уже никакого теперь сомнения!), которые сверкнули на него утром, в толпе, когда он выходил из вагона Николаевской железной дороги; те самые (совершенно те самые!), взгляд которых он поймал потом давеча, у себя за плечами, садясь на стул у Рогожина.
Рогожин давеча отрекся: он спросил с искривленною, леденящею улыбкой: "чьи же были глаза-то?"
И князю ужасно захотелось, еще недавно, в воксале Царскосельской дороги, - когда он садился в вагон, чтоб ехать к Аглае, и вдруг опять увидел эти глаза, уже в третий раз в этот день, - подойти к Рогожину и сказать ему "чьи это были глаза!"
Но он выбежал из воксала и очнулся только пред лавкой ножевщика в ту минуту, как стоял и оценивал в шестьдесят копеек один предмет, с оленьим черенком.
Странный и ужасный демон привязался к нему окончательно и уже не хотел оставлять его более.
Этот демон шепнул ему в Летнем Саду, когда он сидел, забывшись, под липой, что если Рогожину так надо было следить за ним с самого утра и ловить его на каждом шагу, то, узнав, что он не поедет в Павловск (что уже, конечно, было роковым для Рогожина сведением). Рогожин непременно пойдет туда, к тому дому, на Петербургской, и будет непременно сторожить там его, князя, давшего ему еще утром честное слово, что "не увидит ее", и что "не затем он в Петербург приехал".
И вот князь судорожно устремляется к тому дому, и что же в том, что действительно он там встречает Рогожина?
Он увидел только несчастного человека, душевное настроение которого мрачно, но очень понятно.
Этот несчастный человек даже и не скрывался теперь.
Да, Рогожин давеча почему-то заперся и солгал, но в воксале он стоял почти не скрываясь.
Скорей даже он, князь, скрывался, а не Рогожин.
А теперь, у дома, он стоял по другой стороне улицы, шагах в пятидесяти наискось, на противоположном тротуаре, скрестив руки, и ждал.
Тут уже он был совсем на виду и, кажется, нарочно хотел быть на виду.
Он стоял как обличитель и как судья, а не как… А не как кто?
А почему же он, князь, не подошел теперь к нему сам и повернул от него, как бы ничего не заметив, хотя глаза их и встретились. (Да, глаза их встретились! и они посмотрели -друг на друга.) Ведь он же сам хотел давеча взять его за руку и пойти туда вместе с ним?
Ведь он сам же хотел завтра идти к нему и сказать, что он был у нее?
Ведь отрекся же он сам от своего демона, еще идя туда, на половине дороги, когда радость вдруг наполнила его душу?
Или в самом деле было что-то такое в Рогожине, то-есть в целом сегодняшнем образе этого человека, во всей совокупности его слов, движений, поступков, взглядов, что могло оправдывать ужасные предчувствия князя и возмужающие нашептывания его демона?
Нечто такое, что видится само собой, но что трудно анализировать и рассказать, невозможно оправдать достаточными причинами, но что однако же производит, несмотря на всю эту трудность и невозможность, совершенно цельное и неотразимое впечатление, невольно переходящее в полнейшее убеждение?..
Убеждение в чем? (О, как мучила князя чудовищность, "унизительность" этого убеждения, "этого низкого предчувствия", и как обвинял он себя самого!) Скажи же, если смеешь, в чем? - говорил он беспрерывно себе, с упреком и с вызовом, - формулируй, осмелься выразить всю свою мысль, ясно, точно, без колебания!
О, я бесчестен! - повторял он с негодованием и с краской в лице, - какими же глазами буду я смотреть теперь всю жизнь на этого человека!
О, что за день!
О, боже, какой кошмар!
Была минута, в конце этого длинного и мучительного пути с Петербургской Стороны, когда вдруг неотразимое желание захватило князя, - пойти сейчас к Рогожину, дождаться его, обнять его со стыдом, со слезами, сказать ему все и кончить все разом.