Федор Михайлович Достоевский Во весь экран Идиот (1869)

Приостановить аудио

- Господа, - сказал Ипполит, вдруг отрываясь от чтения и даже почти застыдившись, - я не перечитывал, но, кажется, я, действительно, много лишнего написал.

Этот сон…

- Есть-таки, - поспешил ввернуть Ганя.

- Тут слишком много личного, соглашаюсь, то-есть собственно обо мне…

Говоря это, Ипполит имел усталый и расслабленный вид и обтирал пот с своего лба платком.

- Да-с, слишком уж собой интересуетесь, - прошипел Лебедев.

- Я, господа, никого не принуждаю, опять-таки; кто не хочет, тот может и удалиться.

- Прогоняет… из чужого дома, - чуть слышно проворчал Рогожин.

- А как мы все вдруг встанем и удалимся? - проговорил внезапно Фердыщенко, до сих пор, впрочем, не осмеливавшийся вслух говорить.

Ипполит вдруг опустил глаза и схватился за рукопись; но в ту же секунду поднял опять голову и, сверкая глазами, с двумя красными пятнами на щеках, проговорил, в упор смотря на Фердыщенка:

- Вы меня совсем не любите!

Раздался смех; впрочем, большинство не смеялось, Ипполит покраснел ужасно.

- Ипполит, - сказал князь, - закройте вашу рукопись и отдайте ее мне, а сами ложитесь спать здесь в моей комнате.

Мы поговорим пред сном и завтра; но с тем, чтоб уж никогда не развертывать эти листы.

Хотите?

- Разве это возможно? - посмотрел на него Ипполит в решительном удивлении.

- Господа! - крикнул он, опять лихорадочно оживляясь, - глупый эпизод, в котором я не умел вести себя.

Более прерывать чтение не буду.

Кто хочет слушать - слушай…

Он поскорей глотнул из стакана воды, поскорей облокотился на стол, чтобы закрыться от взглядов, и с упорством стал продолжать чтение.

Стыд скоро, впрочем, прошел…

"Идея о том (продолжал он читать), что не стоит жить несколько недель, стала одолевать меня настоящим образом, я думаю, с месяц назад, когда мне оставалось жить еще четыре недели, но совершенно овладела мной только три дня назад, когда я возвратился с того вечера в Павловске.

Первый момент полного, непосредственного проникновения этою мыслью произошел на террасе у князя, именно в то самое мгновение, когда я вздумал сделать последнюю пробу жизни, хотел видеть людей и деревья (пусть это я сам говорил), горячился, настаивал на праве Бурдовского, "моего ближнего", и мечтал, что все они вдруг растопырят руки и примут меня в свои объятия, и попросят у меня в чем-то прощения, а я у них; одним словом, я кончил как бездарный дурак.

И вот в эти-то часы и вспыхнуло во мне "последнее убеждение".

Удивляюсь теперь, каким образом я мог жить целые шесть месяцев без этого "убеждения"!

Я положительно знал, что у меня чахотка и неизлечимая; я не обманывал себя и понимал дело ясно.

Но чем яснее я его понимал, тем судорожнее мне хотелось жить; я цеплялся за жизнь и хотел жить во что бы то ни стало.

Согласен, что я мог тогда злиться на темный и глухой жребий, распорядившийся раздавить меня, как муху, и, конечно, не зная зачем; но зачем же я не кончил одною злостью?

Зачем я действительно начинал жить, зная, что мне уже нельзя начинать; пробовал, зная, что мне уже нечего пробовать?

А между тем я даже книги не мог прочесть и перестал читать: к чему читать, к чему узнавать на шесть месяцев?

Эта мысль заставляла меня не раз бросать книгу.

"Да, эта Мейерова стена может много пересказать!

Много я на ней записал.

Не было пятна на этой грязной стене, которого бы я не заучил.

Проклятая стена!

А все-таки она мне дороже всех Павловских деревьев, то-есть должна бы быть всех дороже, если бы мне не было теперь все равно.

"Припоминаю теперь, с каким жадным интересом я стал следить тогда за ихнею жизнью; такого интереса прежде не бывало.

Я с нетерпением и с бранью ждал иногда Колю, когда сам становился так болен, что не мог выходить из комнаты.

Я до того вникал во все мелочи, интересовался всякими слухами, что, кажется, сделался сплетником.

Я не понимал, например, как эти люди, имея столько жизни, не умеют сделаться богачами (впрочем, не понимаю и теперь).

Я знал одного бедняка, про которого мне потом рассказывали, что он умер с голоду, и, помню, это вывело меня из себя: если бы можно было этого бедняка оживить, я бы, кажется, казнил его.

Мне иногда становилось легче на целые недели, и я мог выходить на улицу; но улица стала наконец производить во мне такое озлобление, что я по целым дням нарочно сидел взаперти, хотя и мог выходить, как и все.

Я не мог выносить этого шныряющего, суетящегося, вечно озабоченного, угрюмого и встревоженного народа, который сновал около меня по тротуарам.

К чему их вечная печаль, вечная их тревога и суета; вечная, угрюмая злость их (потому что они злы, злы, злы)?

Кто виноват, что они несчастны и не умеют жить, имея впереди по шестидесяти лет жизни?

Зачем Зарницын допустил себя умереть с голоду, имея у себя шестьдесят лет впереди?

И каждый-то показывает свое рубище, свои рабочие руки, злится и кричит: "мы работаем как волы, мы трудимся, мы голодны как собаки и бедны! другие не работают и не трудятся, а они богаты!" (Вечный припев!) Рядом с ними бегает и суетится с утра до ночи какой-нибудь несчастный сморчок "из благородных", Иван Фомич Суриков, - в нашем доме, над нами живет, - вечно с продранными локтями, с обсыпавшимися пуговицами, у разных людей на посылках, по чьим-нибудь поручениям, да еще с утра до ночи.

Разговоритесь с ним: "беден, нищ и убог, умерла жена, лекарства купить было не на что, а зимой заморозили ребенка; старшая дочь на содержанье пошла…"; вечно хнычет, вечно плачется!

О, никакой, никакой во мне не было жалости к этим дуракам, и, теперь, ни прежде, - я с гордостью это говорю!

Зачем же он сам не Ротшильд?