Не верю я этому; и гораздо уж вернее предположить, что тут просто понадобилась моя ничтожная жизнь, жизнь атома, для пополнения какой-нибудь всеобщей гармонии в целом, для какого-нибудь плюса и минуса, для какого-нибудь контраста и прочее, и прочее, точно так же, как ежедневно надобится в жертву жизнь множества существ, без смерти которых остальной мир не может стоять (хотя надо заметить, что это не очень великодушная мысль сама по себе).
Но пусть!
Я согласен, что иначе, то-есть без беспрерывного поядения друг друга, устроить мир было никак невозможно; я даже согласен допустить, что ничего не понимаю в этом устройстве; но зато вот что я знаю наверно: Если уже раз мне дали сознать, что "я есмь", то какое мне дело до того, что мир устроен с ошибками, и что иначе он не может стоять?
Кто же и за что меня после этого будет судить?
Как хотите, все это невозможно и несправедливо.
"А между тем я никогда, несмотря даже на все желание мое, не мог представить себе, что будущей жизни и провидения нет.
Вернее всего, что все это есть, но что мы ничего не понимаем в будущей жизни и в законах ее.
Но если это так трудно и совершенно даже невозможно понять, то неужели я буду отвечать за то, что не в силах был осмыслить непостижимое?
Правда, они говорят, и уж, конечно, князь вместе с ними, что тут-то послушание и нужно, что слушаться нужно без рассуждений, из одного благонравия, и что за кротость мою я непременно буду вознагражден на том свете.
Мы слишком унижаем провидение, приписывая ему наши понятия, с досады, что не можем понять его.
Но опять-таки, если понять его невозможно, то, повторяю, трудно и отвечать за то, что не дано человеку понять.
А если так, то как же будут судить меня за то, что я не мог понять настоящей воли и законов провидения?
Нет, уж лучше оставим религию.
"Да и довольно.
Когда я дойду до этих строк, то наверно уж взойдет солнце и "зазвучит на небе", и польется громадная, неисчислимая сила по всей подсолнечной.
Пусть!
Я умру, прямо смотря на источник силы и жизни, и не захочу этой жизни!
Если б я имел власть не родиться, то наверно не принял бы существования на таких насмешливых условиях.
Но я еще имею власть умереть, хотя отдаю уже сочтенное.
Не великая власть, не великий и бунт.
"Последнее объяснение: я умираю вовсе не потому, что не в силах перенести эти три недели; о, у меня бы достало силы, и если б я захотел, то довольно уже был бы утешен одним сознанием нанесенной мне обиды; но я не французский поэт и не хочу таких утешений.
Наконец, и соблазн: природа до такой степени ограничила мою деятельность своими тремя неделями приговора, что, может быть, самоубийство есть единственное дело, которое я еще могу успеть начать и окончить по собственной воле моей.
Что ж, может быть, я и хочу воспользоваться последнею возможностью дела?
Протест иногда не малое дело…"
"Объяснение" было окончено; Ипполит, наконец, остановился…
Есть в крайних случаях та степень последней цинической откровенности, когда нервный человек, раздраженный и выведенный из себя, не боится уже ничего и готов хоть на всякий скандал, даже рад ему; бросается на людей, сам имея при этом не ясную, но твердую цель непременно минуту спустя слететь с колокольни и тем разом разрешить все недоумения, если таковые при этом окажутся.
Признаком этого состояния обыкновенно бывает и приближающееся истощение физических сил.
Чрезвычайное, почти неестественное напряжение, поддерживавшее до сих пор Ипполита, дошло до этой последней степени.
Сам по себе этот восемнадцатилетний, истощенный болезнью мальчик казался слаб как сорванный с дерева дрожащий листик; но только что он успел обвести взглядом своих слушателей, - в первый раз в продолжение всего последнего часа, - то тотчас же самое высокомерное, самое презрительное и обидное отвращение выразилось в его взгляде и улыбке.
Он спешил своим вызовом.
Но и слушатели были в полном негодовании.
Все с шумом и досадой вставали из-за стола.
Усталость, вино, напряжение усиливали беспорядочность и как бы грязь впечатлений, если можно так выразиться.
Вдруг Ипполит быстро вскочил со стула, точно его сорвали с места.
- Солнце взошло! - вскричал он, увидев блестевшие верхушки деревьев и показывая на них князю точно на чудо: - взошло!
- А вы думали не взойдет, что ли? - заметил Фердыщенко.
- Опять жарища на целый день, - с небрежною досадой бормотал Ганя, держа в руках шляпу, потягиваясь и зевая, - ну как на месяц эдакой засухи!..
Идем или нет, Птицын?
Ипполит прислушивался с удивлением, доходившим до столбняка; вдруг он страшно побледнел и весь затрясся.
- Вы очень неловко выделываете ваше равнодушие, чтобы меня оскорбить, - обратился он к Гане, смотря на него в упор, - вы негодяй!
- Ну, это уж чорт знает что такое, эдак расстегиваться! - заорал Фердыщенко: - что за феноменальное слабосилие!
- Просто дурак, - сказал Ганя.
Ипполит несколько скрепился.
- Я понимаю, господа, - начал он, попрежнему дрожа и осекаясь на каждом слове, - что я мог заслужить ваше личное мщение, и… жалею, что замучил вас этим бредом (он указал на рукопись), а впрочем, жалею, что совсем не замучил… (он глупо улыбнулся), замучил, Евгений Павлыч? - вдруг перескочил он к нему с вопросом: - замучил или нет?
Говорите!
- Растянуто немного, а впрочем…
- Говорите все!
Не лгите хоть раз в вашей жизни! - дрожал и приказывал Ипполит.
- О, мне решительно все равно!
Сделайте одолжение, прошу вас, оставьте меня в покое, - брезгливо отвернулся Евгений Павлович.