Вместо Наполеона, я обращаюсь к Даву и говорю, как бы во вдохновении:
"Улепетывайте-ка, генерал, во-свояси!"
Проект был разрушен.
Даву пожал плечами и, выходя, сказал шепотом:
"Bah!
Il devient supersticieux!" А назавтра же было объявлено выступление.
- Все это чрезвычайно интересно, - произнес князь ужасно тихо, - если это все так и было… то-есть, я хочу сказать… - поспешил-было он поправиться.
- О, князь! - вскричал генерал, упоенный своим рассказом до того, что, может быть, уже не мог бы остановиться даже пред самою крайнею неосторожностью: - вы говорите: "все это было"!
Но было более, уверяю вас, что было гораздо более!
Все это только факты мизерные, политические.
Но повторяю же вам, я был свидетелем ночных слез и стонов этого великого человека; а этого уж никто не видел кроме меня!
Под конец, правда, он уже не плакал, слез не было, но только стонал иногда; но лицо его все более и более подергивалось как бы мраком.
Точно вечность уже осеняла его мрачным крылом своим.
Иногда, по ночам, мы проводили целые часы одни, молча - мамелюк Рустан храпит, бывало, в соседней комнате; ужасно крепко спал этот человек.
"Зато он верен мне и династии", говорил про него Наполеон.
Однажды мне было страшно больно, и вдруг он заметил слезы на глазах моих; он посмотрел на меня с умилением:
"Ты жалеешь меня!" вскричал он: "ты, дитя, да еще, может быть, пожалеет меня и другой ребенок, мой сын, le roi de Rome; остальные все, все меня ненавидят, а братья первые продадут меня в несчастии!"
Я зарыдал и бросился к нему; тут и он не выдержал; мы обнялись, и слезы наши смешались.
"Напишите, напишите письмо к императрице Жозефине!" прорыдал я ему.
Наполеон вздрогнул, подумал и сказал мне:
"Ты напомнил мне о третьем сердце, которое меня любит; благодарю тебя, друг мой!"
Тут же сел и написал то письмо к Жозефине, с которым назавтра же был отправлен Констан.
- Вы сделали прекрасно, - сказал князь; - среди злых мыслей, вы навели его на доброе чувство.
- Именно, князь, и как прекрасно вы это объясняете, "сообразно с собственным вашим сердцем! - восторженно вскричал генерал, и, странно, настоящие слезы заблистали в глазах его.
- Да, князь, да, это было великое зрелище!
И знаете ли, я чуть не уехал за ним в Париж и уж, конечно, разделил бы с ним "знойный остров заточенья", но увы! судьбы наши разделились!
Мы разошлись: он - на знойный остров, где хотя раз, в минуту ужасной скорби, вспомнил, может быть, о слезах бедного мальчика, обнимавшего и простившего его в Москве; я же был отправлен в кадетский корпус, где нашел одну муштровку, грубость товарищей и… Увы!
Все пошло прахом!
"Я не хочу тебя отнять у твоей матери и не беру с собой!" сказал он мне в день ретирады, "но я желал бы что-нибудь для тебя сделать".
Он уже садился на коня:
"Напишите мне что-нибудь в альбом моей сестры, на память", произнес я, робея, потому что он был очень расстроен и мрачен.
Он вернулся, спросил перо, взял альбом:
"Каких лет твоя сестра?" - спросил он меня, уже держа перо. -
"Трех лет", - отвечал я. -
"Petite fille alors". И черкнул в альбом:
"Ne mentez jamais!"
"Napolйon, votre ami sincйre".
Такой совет и в такую минуту, согласитесь, князь!
- Да, это знаменательно.
- Этот листок, в золотой рамке, под стеклом, всю жизнь провисел у сестры моей в гостиной, на самом видном месте, до самой смерти ее - умерла в родах; где он теперь - не знаю… но… ах, боже мой!
Уже два часа!
Как задержал я вас, князь!
Это непростительно.
Генерал встал со стула.
- О, напротив! - промямлил князь: - вы так меня заняли и… наконец… это так интересно; я вам так благодарен!
- Князь! - сказал генерал, опять сжимая до боли его руку и сверкающими глазами пристально смотря на него, как бы сам вдруг опомнившись и точно ошеломленный какою-то внезапною мыслью: - князь!
Вы до того добры, до того простодушны, что мне становится даже вас жаль иногда.
Я с умилением смотрю на вас; о, благослови вас бог!
Пусть жизнь ваша начнется и процветет… в любви.
Моя же кончена!