Федор Михайлович Достоевский Во весь экран Идиот (1869)

Приостановить аудио

Когда старуха слегла совсем, то за ней пришли ухаживать деревенские старухи, по очереди, так там устроено.

Тогда Мари совсем уже перестали кормить; а в деревне все ее гнали, и никто даже ей работы не хотел дать как прежде.

Все точно плевали на нее, а мужчины даже за женщину перестали ее считать, все такие скверности ей говорили.

Иногда, очень редко, когда пьяные напивались в воскресенье, для смеху бросали ей гроши, так, прямо на землю; Мари молча поднимала.

Она уже тогда начала кашлять кровью.

Наконец, ее отребья стали уж совсем лохмотьями, так что стыдно было показаться в деревне; ходила же она с самого возвращения босая.

Вот тут-то, особенно дети, всею ватагой, - их было человек сорок слишком школьников, - стали дразнить ее и даже грязью в нее кидали.

Она попросилась к пастуху, чтобы пустил ее коров стеречь, но пастух прогнал.

Тогда она сама, без позволения, стала со стадом уходить на целый день из дому.

Так как она очень много пользы приносила пастуху, и он заметил это, то уж и не прогонял ее, и иногда даже ей остатки от своего обеда давал, сыру и хлеба.

Он это за великую милость с своей стороны почитал.

Когда же мать померла, то пастор в церкви не постыдился всенародно опозорить Мари.

Мари стояла за гробом, как была, в своих лохмотьях, и плакала.

Сошлось много народу смотреть, как она будет плакать и за гробом идти; тогда пастор, - он еще был молодой человек, и вся его амбиция была сделаться большим проповедником, - обратился ко всем и указал на Мари.

"Вот кто была причиной смерти этой почтенной женщины" (и неправда, потому что та уже два года была больна), "вот она стоит пред вами и не смеет взглянуть, потому что она отмечена перстом божиим; вот она босая и в лохмотьях, - пример тем, которые теряют добродетель!

Кто же она?

Это дочь ее!", и все в этом роде.

И представьте, эта низость почти всем им понравилась, но… тут вышла особенная история; тут вступились дети, потому что в это время дети были все уже на моей стороне и стали любить Мари.

Это вот как вышло.

Мне захотелось что-нибудь сделать Мари; ей очень надо было денег дать, но денег там у меня никогда не было ни копейки.

У меня была маленькая бриллиантовая булавка, и я ее продал одному перекупщику; он по деревням ездил и старым платьем торговал.

Он мне дал восемь франков, а она стоила верных сорок.

Я долго старался встретить Мари одну; наконец, мы встретились за деревней, у изгороди, на боковой тропинке в гору, за деревом.

Тут я ей дал восемь франков и сказал ей, чтоб она берегла, потому что у меня больше уж не будет, а потом поцеловал ее и сказал, чтоб она не думала, что у меня какое-нибудь нехорошее намерение, и что целую я ее не потому, что влюблен в нее, а потому, что мне ее очень жаль, и что я с самого начала ее нисколько за виноватую не почитал, а только за несчастную.

Мне очень хотелось тут же и утешить, и уверить ее, что она не должна себя такою низкою считать пред всеми, но она, кажется, не поняла.

Я это сейчас заметил, хотя она все время почти молчала и стояла предо мной, потупив глаза и ужасно стыдясь.

Когда я кончил, она мне руку поцеловала, и я тотчас же взял ее руку и хотел поцеловать, но она поскорей отдернула.

Вдруг в это время нас подглядели дети, целая толпа; я потом узнал, что они давно за мной подсматривали.

Они начали свистать, хлопать в ладошки и смеяться, а Мари бросилась бежать.

Я хотел-было говорить, но они в меня стали камнями кидать.

В тот же день все узнали, вся деревня? все обрушилось опять на Мари: ее еще пуще стали но любить.

Я слыхал даже, что ее хотели присудить к наказанию, но, слава богу, прошло так; зато уж дети ей проходу не стали давать, дразнили пуще прежнего, грязью кидались; гонят ее, она бежит от них с своею слабою грудью, задохнется, они за ней, кричат, бранятся.

Один раз я даже бросился с ними драться.

Потом я стал им говорить, говорил каждый день, когда только мог.

Они иногда останавливались и слушали, хотя все еще бранились.

Я им рассказал, какая Мари несчастная; скоро они перестали браниться и стали отходить молча.

Мало-по-малу мы стали разговаривать, я от них ничего не таил; я им все рассказал.

Они очень любопытно слушали и скоро стали жалеть Мари.

Иные, встречаясь с нею, стали ласково с нею здороваться; там в обычае, встретя друг друга, - знакомые или нет, - кланяться и говорить: "здравствуйте".

Воображаю, как Мари удивлялась, Однажды две девочки достали кушанья и снесли к ней, отдали, пришли и мне сказали.

Они говорили, что Мари расплакалась, и что они теперь ее очень любят.

Скоро и все стали любить ее, а вместе с тем и меня вдруг стали любить.

Они стали часто приходить ко мне и все просили, чтоб я им рассказывал; мне кажется, что я хорошо рассказывал, потому что они очень любили меня слушать.

А впоследствии я и учился, и читал все только для того, чтоб им потом рассказать, и все три года потом я им рассказывал.

Когда потом все меня обвиняли, - Шнейдер тоже, - зачем я с ними говорю как с большими и ничего от них не скрываю, то я им отвечал, что лгать им стыдно, что они и без того все знают, как ни таи от них, и узнают, пожалуй, скверно, а от меня не скверно узнают.

Стоило только всякому вспомнить, как сам был ребенком.

Они не согласны были… Я поцеловал Мари еще за две недели до того, как ее мать умерла; когда же пастор проповедь говорил, то все дети были уже на моей стороне.

Я им тотчас же рассказал и растолковал поступок пастора; все на него рассердились, а некоторые до того, что ему камнями стекла в окнах разбили.

Я их остановил, потому что уж это было дурно; но тотчас же в деревне все все узнали, и вот тут и начали обвинять меня, что я испортил детей.

Потом все узнали, что дети любят Мари, и ужасно перепугались; но Мари уже была счастлива.