Я скоро достану себе занятий и буду кое-что добывать, давайте жить, я, вы и Ипполит, все трое вместе, наймемте квартиру; а генерала будем принимать к себе.
- Я с величайшим удовольствием.
Но мы, впрочем, увидим.
Я теперь очень… очень расстроен.
Что?
Пришли?
В этом доме… какой великолепный подќезд!
И швейцар.
Ну, Коля, не знаю, что из этого выйдет.
Князь стоял как потерянный.
- Завтра расскажете!
Не робейте очень-то.
Дай вам бог успеха, потому что я сам ваших убеждений во всем!
Прощайте.
Я обратно туда же и расскажу Ипполиту.
А что вас примут, в этом и сомнения нет, не опасайтесь!
Она ужасно оригинальная.
По этой лестнице в первом этаже, швейцар укажет!
XIII.
Князь очень беспокоился всходя и старался всеми силами ободрить себя:
"Самое большое, - думал он, - будет то, что не примут и что-нибудь нехорошее обо мне подумают, или, пожалуй, и примут, да станут смеяться в глаза… Э, ничего!"
И действительно, это еще не очень пугало; но вопрос: "что же он там сделает и зачем идет?" - на этот вопрос он решительно не находил успокоительного ответа.
Если бы даже и можно было каким-нибудь образом, уловив случай, сказать Настасье Филипповне:
"Не выходите за этого человека и не губите себя, он вас не любит, а любит ваши деньги, он мне сам это говорил, и мне говорила Аглая Епанчина, а я пришел вам пересказать", то вряд ли это вышло бы правильно во всех отношениях.
Представлялся и еще один неразрешенный вопрос, и до того капитальный, что князь даже думать о нем боялся, даже допустить его не мог и не смел, формулировать как не знал, краснел и трепетал при одной мысли о нем.
Но кончилось тем, что несмотря на все эти тревоги и сомнения, он все-таки вошел и спросил Настасью Филипповну.
Настасья Филипповна занимала не очень большую, но действительно великолепно отделанную квартиру.
В эти пять лет ее петербургской жизни было одно время, вначале, когда Афанасий Иванович особенно не жалел для нее денег; он еще рассчитывал тогда на ее любовь и думал соблазнить ее, главное, комфортом и роскошью, зная, как легко прививаются привычки роскоши и как трудно потом отставать от них, когда роскошь мало-по-малу обращается в необходимость.
В этом случае Тоцкий пребывал верен старым добрым преданиям, не изменяя в них ничего, безгранично уважая всю непобедимую силу чувственных влияний.
Настасья Филипповна от роскоши не отказывалась, даже любила ее, но, - и это казалось чрезвычайно странным, - никак не поддавалась ей, точно всегда могла и без нее обойтись; даже старалась несколько раз заявить о том, что неприятно поражало Тоцкого.
Впрочем, многое было в Настасье Филипповне, что неприятно (а впоследствии даже до презрения) поражало Афанасия Ивановича.
Не говоря уже о неизящности того сорта людей, которых она иногда приближала к себе, а стало быть, и наклонна была приближать, проглядывали в ней и еще некоторые совершенно странные наклонности: заявлялась какая-то варварская смесь двух вкусов, способность обходиться и удовлетворяться такими вещами и средствами, которых и существование нельзя бы, кажется, было допустить человеку порядочному и тонко развитому.
В самом деле, если бы, говоря к примеру, Настасья Филипповна выказала вдруг какое-нибудь милое и изящное незнание, в роде, например, того, что крестьянки не могут носить батистового белья, какое она носит, то Афанасий Иванович, кажется, был бы этим чрезвычайно доволен.
К этим результатам клонилось первоначально и все воспитание Настасьи Филипповны, по программе Тоцкого, который в этом роде был очень понимающий человек; но увы! результаты оказались странные.
Несмотря однако ж на то, все-таки было и оставалось что-то в Настасье Филипповне, что иногда поражало даже самого Афанасия Ивановича необыкновенною и увлекательною оригинальностью, какою-то силой, и прельщало его иной раз даже и теперь, когда уже рухнули все прежние расчеты его на Настасью Филипповну.
Князя встретила девушка (прислуга у Настасьи Филипповны постоянно была женская) и, к удивлению его, выслушала его просьбу доложить о нем безо всякого недоумения.
Ни грязные сапоги его, ни широкополая шляпа, ни плащ без рукавов, ни сконфуженный вид не произвели в ней ни малейшего колебания.
Она сняла с него плащ, пригласила подождать в приемной и тотчас же отправилась о нем докладывать.
Общество, собравшееся у Настасьи Филипповны, состояло из самых обыкновенных и всегдашних ее знакомых.
Было даже довольно малолюдно, сравнительно с прежними годичными собраниями в такие же дни.
Присутствовали, во-первых и в главных, Афанасий Иванович Тоцкий и Иван Федорович Епанчин; оба были любезны, но оба были в некотором затаенном беспокойстве по поводу худо скрываемого ожидания обещанного обќявления насчет Гани.
Кроме них, разумеется, был и Ганя, - тоже очень мрачный, очень задумчивый и даже почти совсем "нелюбезный", большею частию стоявший в стороне, поодаль, и молчавший.
Варю он привезти не решился, но Настасья Филипповна и не упоминала о ней; зато, только-что поздоровалась с Ганей, припомнила о давешней его сцене с князем.
Генерал, еще не слышавший о ней, стал интересоваться.
Тогда Ганя сухо, сдержанно, но совершенно откровенно рассказал все, что давеча произошло, и как он уже ходил к князю просить извинения.
При этом он горячо высказал свое мнение, что князя весьма странно и бог знает с чего назвали "идиотом, что он думает о нем совершенно напротив, и что уж, конечно, этот человек себе на уме".
Настасья Филипповна выслушала этот отзыв с большим вниманием и любопытно следила за Ганей, но разговор тотчас же перешел на Рогожина, так капитально участвовавшего в утрешней истории, и которым тоже с чрезвычайным любопытством стали интересоваться Афанасий Иванович и Иван Федорович.
Оказалось, что особенные сведения о Рогожине мог сообщить Птицын, который бился с ним по его делам чуть не до девяти часов вечера.
Рогожин настаивал изо всех сил, чтобы достать сегодня же сто тысяч рублей.
"Он, правда, был пьян, - заметил при этом Птицын, - но сто тысяч, как это ни трудно, ему, кажется, достанут, только не знаю, сегодня ли, и все ли; а работают многие: Киндер, Трепалов, Бискуп; проценты дает какие угодно, конечно, все спьяну и с первой радости…" заключил Птицын.