Я сам был как в лихорадке.
Помню, она начинала мне что-то говорить, но я почти ничего не мог понять.
Это был какой-то бред, какой-то лепет, — точно ей хотелось что-то поскорей мне рассказать, — бред, прерываемый иногда самым веселым смехом, который начинал пугать меня. «Нет, нет, ты милый, милый! — повторяла она.
— Ты мой верный!» — и опять клала мне руки свои на плечи, опять в меня всматривалась и продолжала повторять:
«Ты меня любишь… любишь… будешь любить?»
Я не сводил с нее глаз; я еще никогда не видал ее в этих припадках нежности и любви; правда, это, конечно, был бред, но… заметив мой страстный взгляд, она вдруг начинала лукаво улыбаться; ни с того ни с сего она вдруг заговаривала о мистере Астлее.
Впрочем, о мистере Астлее она беспрерывно заговаривала (особенно когда силилась мне что-то давеча рассказать), но что именно, я вполне не мог схватить; кажется, она даже смеялась над ним; повторяла беспрерывно, что он ждет… и что знаю ли я, что он наверное стоит теперь под окном?
«Да, да, под окном, — ну отвори, посмотри, посмотри, он здесь, здесь!»
Она толкала меня к окну, но только я делал движение идти, она заливалась смехом, и я оставался при ней, а она бросалась меня обнимать.
— Мы уедем?
Ведь мы завтра уедем? — приходило ей вдруг беспокойно в голову, — ну… (и она задумалась) — ну, а догоним мы бабушку, как ты думаешь? В Берлине, я думаю, догоним.
Как ты думаешь, что она скажет, когда мы ее догоним и она нас увидит?
А мистер Астлей?..
Ну, этот не соскочит с Шлангенберга, как ты думаешь? (Она захохотала.) Ну, послушай: знаешь, куда он будущее лето едет? Он хочет на Северный полюс ехать для ученых исследований и меня звал с собою, ха-ха-ха!
Он говорит, что мы, русские, без европейцев ничего не знаем и ни к чему не способны… Но он тоже добрый!
Знаешь, он «генерала» извиняет; он говорит, что Blanche… что страсть, — ну не знаю, не знаю, — вдруг повторила она, как бы заговорясь и потерявшись.
— Бедные они, как мне их жаль, и бабушку… Ну, послушай, послушай, ну где тебе убить Де-Грие?
И неужели, неужели ты думал, что убьешь?
О глупый!
Неужели ты мог подумать, что я пущу тебя драться с Де-Грие?
Да ты и барона-то не убьешь, — прибавила она, вдруг засмеявшись.
— О, как ты был тогда смешон с бароном; я глядела на вас обоих со скамейки; и как тебе не хотелось тогда идти, когда я тебя посылала.
Как я тогда смеялась, как я тогда смеялась, — прибавила она хохоча.
И вдруг она опять целовала и обнимала меня, опять страстно и нежно прижимала свое лицо к моему.
Я уж более ни о чем не думал и ничего не слышал.
Голова моя закружилась… Я думаю, что было около семи часов утра, когда я очнулся; солнце светило в комнату.
Полина сидела подле меня и странно осматривалась, как будто выходя из какого-то мрака и собирая воспоминания.
Она тоже только что проснулась и пристально смотрела на стол и деньги.
Голова моя была тяжела и болела.
Я было хотел взять Полину за руку; она вдруг оттолкнула меня и вскочила с дивана.
Начинавшийся день был пасмурный; пред рассветом шел дождь.
Она подошла к окну, отворила его, выставила голову и грудь и, подпершись руками, а локти положив на косяк окна, пробыла так минуты три, не оборачиваясь ко мне и не слушая того, что я ей говорил. Со страхом приходило мне в голову: что же теперь будет и чем это кончится?
Вдруг она поднялась с окна, подошла к столу и, смотря на меня с выражением бесконечной ненависти, с дрожавшими от злости губами, сказала мне:
— Ну, отдай же мне теперь мои пятьдесят тысяч франков!
— Полина, опять, опять! — начал было я.
— Или ты раздумал? ха-ха-ха!
Тебе, может быть, уже и жалко?
Двадцать пять тысяч флоринов, отсчитанные еще вчера, лежали на столе; я взял и подал ей.
— Ведь они уж теперь мои?
Ведь так? Так? — злобно спрашивала она меня, держа деньги в руках.
— Да они и всегда были твои, — сказал я.
— Ну так вот же твои пятьдесят тысяч франков!
— Она размахнулась и пустила их в меня. Пачка больно ударила мне в лицо и разлетелась по полу.
Совершив это, Полина выбежала из комнаты.
Я знаю, она, конечно, в ту минуту была не в своем уме, хоть я и не понимаю этого временного помешательства.
Правда, она еще и до сих пор, месяц спустя, еще больна.
Что было, однако, причиною этого состояния, а главное, этой выходки?
Оскорбленная ли гордость?
Отчаяние ли о том, что она решилась даже прийти ко мне?
Не показал ли я ей виду, что тщеславлюсь моим счастием и в самом деле точно так же, как и Де-Грие, хочу отделаться от нее, подарив ей пятьдесят тысяч франков?