Джордж Мередит Во весь экран Испытание Ричарда Феверела (1859)

Приостановить аудио

Врачи не позволили его бедной Люси к нему приближаться.

Она сидела за дверью, и никто из нас не решался ее тревожить.

Это было назидательно для науки.

Ухаживать за ним разрешалось только его отцу, мне и миссис Берри, и всякий раз, выходя от него, мы видели ее сидевшей там и молчавшей — ей было сказано, что всякий разговор с нею может оказаться опасным для его жизни, — но во взгляде ее была какая-то страшная сосредоточенность.

Это был взгляд, какой, по-моему, бывает у безумных.

Я была уверена, что она сходит с ума.

Мы делали все, что могли, чтобы устроить ее поудобнее.

Для нее соорудили кровать и еду приносили туда.

Разумеется, заставить ее есть никак не удавалось.

Как, по-вашему, что вызывало тревогу в нем?

Он мне это сам и сказал, но у меня не хватает терпения привести здесь все сказанные им по этому поводу слова.

Он осуждал ее за то, что она не сумела совладать с собой, для того чтобы исполнять свои материнские обязанности.

Он намеревался настаивать на том, чтобы она сделала над собой усилие и продолжала кормить ребенка.

Миссис Берри я буду любить до конца моих дней.

Я серьезно думаю, что эта женщина в два раза умнее любого из нас — наука там или не наука.

Она прямо спросила его, неужели он решил отравить ребенка, и тогда только он уступил, но остался всем этим недоволен.

Бедняга! Может быть, я чересчур к нему строга.

Мне вспоминаются ваши слова о том, что Ричард поступил дурно.

Что ж, может быть, это и так, но отец затмил его, поступив еще более дурно — совершив преступление или что-то, что может быть приравнено к преступлению; если он и обманывал себя, полагая, что поступает справедливо, разлучая мужа с женой и подвергая сына искушениям, как он это сделал, я могу только сказать, что существуют на свете люди, которые хуже тех, кто обдуманно совершает преступления.

Не приходится сомневаться, что наука от этого выиграет.

Ведь именно ради науки людям позволено убивать маленьких животных.

С нами здесь доктор Бейрем и один французский врач из Дьеппа, человек очень знающий.

Он-то и сказал нам, где таится настоящая опасность.

Мы думали, что все обойдется.

Прошла неделя, жара у него так и не было.

Мы сказали Ричарду, что к нему приезжает жена, и он принял это известие спокойно.

Потом я пошла к ней и начала разговор с ней издалека в уверенности, что она слушает то, что я говорю, — она все так же сосредоточенно на меня глядела.

Когда я сказала ей, что сейчас ей позволено повидать своего милого мужа, выражение лица ее нисколько не изменилось.

Месье Деспре, который в это время считал ее пульс, шепнул, что рассудок у нее помрачен и что, по всей видимости, начинается воспаление мозга.

Потом мы еще говорили с ним о ней.

Я заметила, что, хоть она вряд ли понимает мои слова, грудь ее вздымается, и можно подумать, что она старается сдержать себя, что-то в себе подавить.

Сейчас я убеждена, что, насколько я знаю ее натуру, даже тогда, когда уже начинался бред, она все еще делала над собой усилие, чтобы не вскрикнуть.

Последнею вспышкой сознания, перед тем как оно навсегда угасло, была мысль о Ричарде.

И против такого-то существа мы затевали интриги!

Я не могу не думать о том, что и сама я тоже в какой-то степени причастна к ее гибели.

Если бы она увиделась с мужем на день или на два раньше — так нет! Новая Система не допустила этой встречи!

И если бы она не делала таких неистовых попыток обуздать свои чувства, то, думается мне, ее еще можно было бы спасти.

Однажды он сказал, что человеческая совесть — это шутовской колпак.

Поверите ли, даже тогда, когда он увидел жену своего сына — эту несчастную жертву! — в горячечном бреду, он и тогда все равно не признал, что ошибся.

Вы как-то сказали, что он хотел вырвать Провидение из рук господа.

Его слепой самообман никак не оставлял его.

Я уверена, что, когда он стоял над нею, он упрекал ее за то, что она не подумала о ребенке.

Он даже вскользь сказал мне, что это неудачно, «катастрофично» — помнится, он произнес именно это слово, — что младенца придется отнять от груди.

Должна сказать, что так оно и есть.

Единственно, о чем я молю бога, это чтобы ребенка уберегли от него.

Я не могу видеть, какими глазами он на него смотрит.

Он, правда, не жалеет своих физических сил, но какое это имеет значение? Это ведь самая грубая форма любви.

Я знаю, что вы на это скажете.

Вы скажете, что я утратила всякое чувство милосердия — я с вами согласна.

Но этого бы не случилось, Остин, если бы я могла быть совершенно уверена, что теперь, после такого удара человек этот действительно переменится.