Наш герой начал с жалобы: сказал сержанту, что ему стыдно, поступив в армию, не иметь самой необходимой принадлежности солдата — шпаги, присовокупив, что будет ему бесконечно обязан, если сержант достанет ему это оружие.
— Я вам заплачу за нее, сколько понадобится; эфес можно и не серебряный, лишь бы клинок был хорош; словом, чтоб подходила для солдата.
Сержант, знавший о случившемся и слышавший, что положение Джонса очень опасное, заключил из этой просьбы, исходившей в такое время ночи от тяжело раненного, что Джонс бредит.
А так как был он человек, как говорится, себе на уме, то решил поживиться за счет причуды больного.
— Мне кажется, я могу услужить вам, сэр, — сказал он.
— У меня есть отличная шпага.
Эфес, точно, не серебряный — да ведь серебряный и не подходит солдату, как вы сами заметили, — но все же приличный, а клинок — один из лучших в Европе.
Это такой клинок… такой клинок… Словом, я сейчас вам ее принесу — сами увидите и попробуете.
От души рад, что вашему благородию лучше.
Через минуту он вернулся и вручил Джонсу шпагу. Джонс взял ее, обнажил, сказал, что хорошо, и спросил о цене.
Сержант принялся расхваливать свой товар.
Он сказал (подкрепив свои слова клятвой), что шпага снята с французского генерала в сражении при Леттингене.
— Я снял ее собственноручно, размозжив ему голову, — объявил он.
— Эфес был золотой.
Я продал его одному из наших франтов; ведь многие офицеры, знаете ли, ценят эфес больше клинка.
Джонс остановил его и попросил назвать цену.
Сержант, думая, что Джонс в бреду и при смерти, забоялся причинить ущерб своей семье, запросив слишком мало.
Однако после минутного колебания он решил удовлетвориться двадцатью гинеями, побожившись, что не продал бы дешевле и родному брату.
— Двадцать гиней?! — воскликнул Джонс в величайшем изумлении. — Верно, вы принимаете меня за сумасшедшего или думаете, что я отроду не видел шпаги?
Двадцать гиней!
Никак не ожидал, что вы способны обмануть меня.
Нате, берите свою шпагу назад… Или нет, пусть она останется у меня: я покажу ее завтра утром вашему командиру и сообщу ему, сколько вы за нее запросили.
Сержант, как мы уже сказали, был себе на уме: он ясно увидел, что Джонс вовсе не в таком состоянии, как он предполагал. Тогда он в свою очередь прикинулся крайне изумленным и сказал:
— Смею вас уверить, сэр, я не запросил с вас лишнего.
Кроме того, прошу принять во внимание, что у меня только эта шпага и есть и я рискую получить замечание от своего начальника, явившись к нему без шпаги.
Соображая все это, право, я думаю, что двадцать шиллингов совсем не так дорого.
— Двадцать шиллингов?! — воскликнул Джонс. — Ведь вы только что просили двадцать гиней! — Помилуйте! — отвечал сержант. — Ваше благородие, наверно, ослышались, а может, я и сам обмолвился со сна: ведь я еще не совсем проснулся.
Двадцать гиней! Немудрено, что ваше благородие так рассерчали.
Так я сказал «двадцать гиней»?
Поверьте, я хотел сказать: двадцать шиллингов.
И если вы, ваше благородие, сообразите все обстоятельства, то, надеюсь, не найдете цену слишком высокой.
Правда, такую же на вид шпагу вы можете купить и дешевле.
Но…
Тут Джонс перебил его, сказав:
— Нет, я не собираюсь торговаться и дам вам даже шиллингом больше, чем вы просите.
С этими словами он дал сержанту гинею, велел ему идти спать и пожелал доброго пути, прибавив, что надеется догнать отряд еще до Ворчестера.
Сержант вежливо раскланялся, очень довольный сделкой, а также находчивостью, позволившей ему исправить промах, который он допустил, воображая, что раненый в бреду.
Как только сержант ушел, Джонс встал с постели и оделся, натянув также кафтан, на белом фоне которого отчетливо видны были пятна испачкавшей его крови. Схватив купленную шпагу, он уже собирался выйти из комнаты, как вдруг его остановила мысль о затеянном — о том, что через несколько минут он лишит жизни человека или сам лишится ее.
«Ради чего, собственно, собираюсь я рисковать своей жизнью? — подумал он.
— Ради чести.
А кто мой противник?
Негодяй, оскорбивший меня словом и делом без всякого повода с моей стороны.
Но разве месть не запрещена богом?
Конечно, запрещена, но ее требует общество.
Должен ли я, однако, повиноваться предписаниям общества в нарушение отчетливо выраженных заповедей божьих?
Неужели навлекать на себя гнев божий из боязни прослыть… гм… трусом… подлецом? Нет, прочь колебания! Я решился, я должен с ним драться!»
Пробило двенадцать, и все в доме спали за исключением часового у комнаты Норсертона, когда Джонс, тихонько открыв дверь, вышел на розыски своего врага, о месте заключения которого подробно разузнал у вышеупомянутого буфетчика.
Трудно себе представить что-нибудь ужаснее фигуры Джонса в эту минуту.
На нем был, как мы сказали, светлый кафтан, покрытый пятнами крови.
Лицо его, лишенное этой крови и еще двадцати унций, выпущенных хирургом, было мертвенно-бледно.