Джером Во весь экран Как мы писали роман (1893)

Приостановить аудио

- Довольно! Прекратить!

Или я спущусь и клюну тебя так, что твоя дурацкая башка слетит с плеч!

И тут на четверть часа наступала тишина, а потом все начиналось сызнова.

ГЛАВА V

Браун и Мак-Шонесси приехали вместе в субботу вечером. Едва они успели обсохнуть и напиться чаю, как мы принялись за работу.

Джефсон прислал открытку, где писал, что присоединится к нам только поздно вечером. Браун предложил до его приезда заняться сюжетом.

- Пусть каждый из нас, - сказал он, - придумает сюжет.

Потом мы сравним их и выберем лучший.

Так мы и поступили.

Сюжеты я позабыл, но помню, что при последовавшем отборе каждый настаивал на своем собственном и так обиделся за жестокую критику, которой подвергся со стороны остальных, что разорвал запись в клочья. Следующие полчаса мы сидели и курили молча.

Когда я был молод, я жаждал услышать чужое мнение обо мне и обо всем, созданном мною; теперь я больше всего стремлюсь к тому, чтобы как-нибудь уклониться от этого.

Если в те времена мне сообщали, что где-то обо мне напечатано подстроки, я готов был исходить пешком весь Лондон, чтобы добыть экземпляр газеты.

Теперь, при виде целого столбца, в заголовке которого красуется мое имя, я спешно свертываю газету, откладываю ее в сторону и, подавляя естественное желание узнать, что там написано, говорю:

"Зачем это тебе?

Это только выбьет тебя из колеи на весь день".

В юности у меня был друг.

С тех пор в мою жизнь входили другие друзья - подчас весьма дорогие и близкие мне, - но ни один из них не стал для меня тем, чем был тот...

Ибо он был моим первым другом, и мы жили с ним в мире, который был просторнее нынешнего: в том мире было больше и радости и горя, и в нем мы любили и ненавидели глубже, чем любим и ненавидим в более тесном мирке, где мне приходится существовать теперь.

У моего друга была страсть, свойственная многим молодым людям: он обожал, чтобы его критиковали, и у нас стало обычаем оказывать друг другу это внимание.

В то время мы не знали, что, прося о "критике", имели в виду одобрение.

Мы думали, что сильны - это обычно бывает в начале боя - и в состоянии выслушивать правду.

Согласно установившемуся обычаю, каждый из нас указывал другому на его ошибки, и мы были так заняты этим, что нам не хватало времени сказать друг другу слово похвалы.

Я убежден, что каждый из нас держался самого высокого мнения о таланте своего друга, но наши головы были начинены глупыми поговорками.

Мы говорили себе:

"Хвалить будут многие, но только друг скажет вам правду".

Мы говорили также:

"Никто не видит собственных недостатков, но если кто-либо другой указывает на них, нужно быть благодарным и стараться избавиться от них".

Когда мы лучше познакомились с миром, мы поняли обманчивость подобных представлений.

Но было слишком поздно, так как зло уже свершилось.

Написав что-либо, каждый из нас читал свое произведение другому и, окончив чтение, говорил:

"Теперь скажи мне, что ты думаешь об этом, - откровенно, как друг".

Таковы были слова.

Но в мыслях у каждого, хотя он мог и не знать этого, было:

"Скажи мне, что это умно и хорошо, друг мой, даже если ты не думаешь так.

Мир очень жесток к тем, кто еще не завоевал его, и хотя мы и напускаем на себя беззаботный вид, наши юные сердца кровоточат.

Часто мы устаем и становимся малодушными, Разве это не так, друг мой?

Никто не верит в нас, и в часы отчаянья мы сами сомневаемся в себе.

Ты кой товарищ.

Ты знаешь, как много собственных чувств и мыслей я вложил в это произведение, которое другие лениво перелистают за полчаса.

Скажи мне, что оно удалось, друг мой!

Одобри меня хоть немного, прошу тебя!"

Но другой, полный критического азарта, который у цивилизованных людей подменяет жестокость, отвечает скорее откровенно, нежели по-дружески.

Тогда автор сердито вспыхивает и обменивается со своим критиком гневными репликами.

Как-то вечером друг прочел мне свою пьесу.

В ней было много хорошего, но были и промахи (бывают же пьесы с промахами); их-то я подхватил и стал потешаться над ними.

Я не мог бы отнестись к пьесе более едко, будь я даже профессиональным критиком.

Едва я прекратил это развлечение, как он вскочил, схватил со стола рукопись, разорвал ее пополам и швырнул в огонь (он был очень молод, этого нельзя забывать), а потом, стоя передо мной с побелевшим лицом, высказал мне, без всякой просьбы с моей стороны, все, что думал обо мне и о моем искусстве.

Пожалуй, незачем говорить, что после этого двойного происшествия мы расстались в сильном гневе.

Я не видел его много лет.

Дороги жизни многолюдны, и если мы выпустили чью-то руку, нас скоро оттеснят далеко в сторону.