Некоторое время сестра сидела молча, что случалось с ней довольно редко. "Вам надо было бы описать все то, что вы наблюдали во время своей практики", - сказал я. "Ах, - ответила она, вороша кочергой поленья, - если бы вы видели столько горя, сколько пришлось увидеть мне, вы не захотели бы писать об этом книгу. Она получилась бы слишком грустной". "Мне кажется, - прибавила она после долгого молчания, не выпуская из рук кочерги, - что только тот, кто никогда не страдал и не знает, что такое страдания, любит читать о них. Если бы я умела писать, я написала бы веселую книгу, такую, чтобы люди, читая ее, смеялись".
ГЛАВА IX
Спор начался с того, что я предложил женить нашего злодея на дочери местного аптекаря, благородной и чистой девушке, скромной, но достойной подруге главной героини.
Браун не согласился, считая такой брак совершенно невероятным.
- Какой черт заставит его жениться именно на ней? - спросил он.
- Любовь, - ответил я, - любовь, которая вспыхивает таким же ярким пламенем в груди последнего негодяя, как и в гордом сердце добродетельного юноши.
- Что же мы, - строго возразил Браун, - собираемся балагурить и смешить читателя, или мы пишем серьезную книгу?
Ну чем такая девушка, как дочь аптекаря, может привлечь такого парня, как Рюбен Нейл?
- Всем, - вырвалось у меня.
- В моральном отношении эта девушка его полная противоположность.
Она красива (если недостаточно, то мы слегка добавим ей красок), а после смерти отца она получит аптеку.
К тому же, - прибавил я, - если читатель так и не поймет, что же в конце концов заставило их пожениться, то тем естественнее это будет выглядеть.
Браун не стал больше спорить со мной и повернулся к Мак-Шонесси:
- А ты можешь себе представить, чтобы наш друг Рюбен воспылал страстью к такой девушке, как Мэри Холм, и женился на ней?
- Конечно, - подтвердил Мак-Шонесси, - я могу представить себе все что угодно и поверить любой нелепости, Совершенной любым человеком.
Люди бывают благоразумны и поступают так, как можно от них ожидать, только в романах.
Я знал, например, старого морского капитана, который по вечерам читал в постели "Журнал для молодых девушек" и даже плакал над ним.
Я знал бухгалтера, который носил с собой в кармане томик стихов Браунинга и зачитывался ими, когда ехал на работу.
Я знал одного врача, жившего на Харли-стрит. В сорок восемь лет он внезапно воспылал непреодолимой страстью к американским горам и все свободное от посещения больных время проводил около этих аттракционов, совершая одну трехпенсовую поездку за другой.
Я знал литературного критика, который угощал детей апельсинами (притом, заметьте, не отравленными).
В каждом человеке таится не одна какая-нибудь личность, а целая дюжина. Одна из них становится главной, а остальные одиннадцать остаются в более или менее зачаточном состоянии.
Однажды я встретился с человеком, у которого было две одинаково развитые личности, и это привело к самым необыкновенным последствиям.
Мы попросили Мак-Шонесси рассказать нам эту историю, и он согласился.
- Это был человек, учившийся в Оксфорде и принадлежавший к колледжу Баллиол, - начал он. - Звали его Джозеф.
Он состоял членом клуба
"Девоншир", держался страшно высокомерно и издевался надо всем.
Он издевался над "Сатердей Ревью", называя его любимой газетой пригородных литературных клубов, а журнал "Атенеум" он окрестил профессиональным органом писателей-неудачников.
Он считал, что Теккерей вполне заслужил славу любимого писателя мелких конторских служащих, а Карлейль, по его мнению, был только добросовестным ремесленником.
Современной литературы он не читал, что не мешало ему критиковать ее и относиться к ней с пренебрежением.
Из всех писателей девятнадцатого века он ценил только нескольких французских романистов, о которых никто, кроме него, ничего не слыхал.
Он имел свое собственное мнение о господе боге и заявлял, что не хотел бы попасть на небо потому, что там наверняка засели все клефемские ханжи и святоши.
От юмористических произведений он впадал в тоску, а от сентиментальных - заболевал.
Искусство раздражало его, а науку он находил скучной.
Он презирал свою собственную семью и не любил чужих.
Для моциона он зевал, а участие его в разговоре проявлялось обычно в том, что, при случае, он пожимал плечами.
Его никто не любил, но все уважали.
Казалось, живя среди нас, он делает нам снисхождение и мы должны быть благодарны ему за это. Но вот что случилось.
Однажды летом я занимался рыбной ловлей по ту сторону от Норфольк-Брод. В один прекрасный праздничный день мне вдруг пришло в голову, что неплохо было бы понаблюдать лондонского
'Арри во всем его блеске, и я поехал в Ярмут.
Вечером я вышел на Приморский бульвар и сразу же наткнулся на подходящую компанию из четырех чрезвычайно типичных лондонских парней.
Держась под руку и пошатываясь, они неудержимо неслись по панели.
Тот, который шел с краю, играл на хриплой гармонике, а трое других орали известную тогда во всех мюзик-холлах песенку о прелестной Хэммочке.
Они шли во всю ширину тротуара, заставляя встречных женщин и детей сворачивать на мостовую.
Я остался стоять на панели, и когда они прошли мимо, почти задевая меня, лицо парня с гармоникой показалось мне странно знакомым.
Я повернулся и пошел следом за ними.
Они веселились вовсю.
Каждой девушке, которая попадалась им навстречу, они кричали:
"Эй ты, моя конфеточка!", а к пожилым дамам обращались со словом "мамаша".
Самым шумным и самым вульгарным был парень с гармоникой.
Я пошел вслед за ними на мол, обогнал их и стал ждать под газовым фонарем.