Роберт Льюис Стивенсон Во весь экран Катриона (1893)

Приостановить аудио

Я не выдержал удара и в порыве раскаяния поспешил испортить все впечатление, которое должна была произвести моя нравоучительная речь.

Это было куда легче: я словно катился вниз с горы, а она с улыбкой мне помогала; сидя у пылающего камина, она бросала на меня нежные взгляды, ободряюще кивала мне, и сердце мое совсем растаяло.

За ужином мы оба веселились и были заботливы друг к другу; мы как бы слились воедино, и наш смех звучал ласково.

А потом я вдруг вспомнил о своем благом решении и, оставив ее под каким-то неуклюжим предлогом, хмуро уселся читать.

Я купил весьма содержательную и поучительную книгу покойного доктора Гейнекциуса, решив усердно проштудировать ее в ближайшие дни, и теперь часто радовался, что никто не допытывается у меня, о чем я читаю.

Катриона, видно, очень обиделась, и это меня огорчило.

В самом деле, я оставил ее совсем одну, а ведь она едва умела читать, и у нее никогда не было книг.

Но что мне было делать?

Весь остаток вечера мы едва перемолвились словом.

Я проклинал себя.

От злости -- и раскаяния я не мог улежать в постели и всю ночь ходил взад-вперед по комнате, шлепая по полу босыми ногами, пока не окоченел совершенно, потому что огонь в камине погас, а мороз был сильный.

Я думал о том, что она в соседней комнате и, может быть, даже слышит мои шаги, вспоминал, что я плохо с ней обошелся и что впредь мне придется вести себя столь же сухо и неприветливо, иначе меня ждет позор, и едва не сошел с ума.

Я словно очутился между Сциллой и Харибдой. "Что она обо мне думает?" -- эта мысль смягчала мою душу и наполняла ее слабостью. "Что с нами станется?" -- при этой мысли я вновь преисполнялся решимости.

Это была моя первая бессонная ночь, во время которой меня не покидало чувство раздвоенности, а впереди было еще много таких ночей, когда я, словно обезумев, метался по комнате и то плакал, как ребенок, то молился, надеюсь, как христианин.

Но молиться легко, куда труднее что-либо сделать.

Когда она была рядом и, особенно, если я допускал малейшую непринужденность в наших отношениях, оказывалось, что я почти не властен над последствиями.

Но сидеть весь день в одной комнате с ней и притворяться, будто я поглощен Гейнекциусом, было свыше моих сил.

Поэтому я прибег к другому средству и старался как можно меньше бывать дома; я занимался на стороне и исправно посещал лекции, часто почти не слушая, -- в одной тетрадке я на днях нашел запись, прерванную на том месте, где я перестал слушать поучительную лекцию и принялся кропать какие-то скверные стишки, хотя латинский язык, на котором они написаны, гораздо лучше, чем я мог ожидать.

Но, увы, при этом я терял не меньше, чем выигрывал.

Правда, я реже подвергался искушению, но, как мне кажется, искушение это с каждым днем становилось все сильней.

Ведь Катриона, так часто остававшаяся в одиночестве, все больше радовалась моему приходу, и вскоре я уже едва мог сопротивляться.

Я вынужден был грубо отвергать ее дружеские чувства, и порой это ранило ее так жестоко, что мне приходилось отбрасывать суровость и стараться загладить ее ласкою.

Так проходила наша жизнь, среди радостей и огорчений, размолвок и разочарований, которые были для меня, да простится мне такое кощунство, едва ли не страшнее распятия.

Всему виной была полнейшая неискушенность Катрионы, которая не столько удивляла меня, сколько вызывала жалость и восторг.

Она, по-видимому, совсем не задумывалась о нашем положении, не замечала моей внутренней борьбы; она радовалась всякой моей слабости, а когда я вновь бывал вынужден отступить, не всегда скрывала огорчение.

Порой я думал про себя:

"Если б она была влюблена по уши и хотела женить меня на себе, она едва ли стала бы вести себя иначе". И я не уставал удивляться женской простоте, чувствуя в такие минуты, что я, рожденный женщиной, недостоин этого.

В этой войне между нами особенное, необычайно важное значение приобрели платья Катрионы.

Мои вещи вскоре прибыли из Роттердама, а ее -- из Гелвоэта.

Теперь у нее были, можно сказать, два гардероба, и как-то само собой разумелось (до сих пор не знаю, откуда это пошло), что, когда Катриона была ко мне расположена, она надевала платья, купленные мной, а в противном случае -- свои старые.

Таким образом, она как бы наказывала меня, лишая своей благодарности; и я очень огорчался, но все же у меня хватало ума делать вид, будто я ничего не замечаю.

Правда, однажды я позволил себе ребяческую -- выходку, которая была еще нелепей ее причуд; вот как это случилось.

Я шел с занятий, полный мыслей о ней, в которых любовь смешивалась с досадой, но мало-помалу досада улеглась; увидев в витрине редкостный цветок из тех, что голландцы выращивают с таким искусством, я не устоял перед соблазном и купил его в подарок Катрионе.

Не знаю, как называется этот цветок, но он был розового цвета, и я, надеясь, что он ей понравится, принес его, исполненный самых нежных чувств.

Когда я уходил, она была в платье, купленном мной, но к моему возвращению переоделась, лицо ее стало замкнутым, и тогда я окинул ее взглядом с головы до ног, стиснул зубы, распахнул окно и выбросил цветок во двор, а потом, сдерживая ярость, выбежал вон из комнаты и хлопнул дверью.

Сбегая с лестницы, я чуть не упал, и это заставило меня опомниться, так что я сам понял всю глупость своего поведения.

Я хотел было выйти на улицу, но вместо этого пошел во двор, пустынный, как всегда, и там на голых ветвях дерева увидел свой цветок, который обошелся мне гораздо дороже, чем я уплатил за него лавочнику.

Я остановился на берегу канала и стал смотреть на лед.

Мимо меня катили на коньках крестьяне, и я им позавидовал.

Я не находил выхода из положения: мне нельзя было даже вернуться в комнату, которую я только что покинул.

Теперь уж не оставалось сомнений в том, что я выдал свои чувства, и, что еще хуже, позволил себе неприличную и притом мальчишески грубую выходку по отношению к беспомощной девушке, которую приютил у себя.

Должно быть, она следила за мной через открытое окно.

Мне казалось, что я простоял во дворе совсем недолго, как вдруг послышался скрип шагов по мерзлому снегу, и я, недовольный, что мне помешали, резко обернулся и увидел Катриону, которая шла ко мне.

Она снова переоделась вся, вплоть до чулок со стрелками.

-- Разве мы сегодня не пойдем на прогулку? -- спросила она.

Я видел ее как в тумане.

-- Где ваша брошь? -- спросил я.

Она поднесла руку к груди и густо покраснела.

-- Ах, я совсем забыла! -- сказала она. -- Сейчас сбегаю наверх и возьму ее, а потом мы пойдем погуляем, хорошо?

В ее словах слышалась мольба, и это поколебало мою решимость; я не знал, что сказать, и совершенно лишился дара речи; поэтому я лишь кивнул в ответ; а как только она ушла, я залез на дерево, достал цветок и преподнес ей, когда она вернулась.