-- Это вам, Катриона, -- сказал я.
Она приколола цветок к груди брошью, как мне показалось, с нежностью.
-- Он немного пострадал от моего обращения, -- сказал я и покраснел.
-- Мне он от этого не менее дорог, уверяю вас, -- отозвалась она.
В тот день мы почти не разговаривали; она была сдержанна, хотя говорила со мной ласково.
Мы долго гуляли, а когда вернулись домой, она поставила мой цветок в вазочку с водой, и все это время я думал о том, как непостижимы женщины.
То мне казалось чудовищной глупостью, что она не замечает моей любви, то я решал, что она, конечно, давным-давно все поняла, но природный ум и свойственное женщине чувство приличия заставляют ее скрывать это.
Мы с ней гуляли каждый день.
На улице я чувствовал себя уверенней; моя настороженность ослабевала и, главное, под рукой у меня не было Гейнекциуса.
Благодаря этому наши прогулки приносили мне облегчение и радовали бедную девочку.
Когда я в назначенный час приходил домой, она уже бывала одета и заранее сияла.
Она старалась растянуть эти прогулки как можно дольше и словно бы боялась (как и я сам) возвращаться домой; едва ли найдется хоть одно поле или берег в окрестностях Лейдена, хоть одна улица или переулок в городе, где мы с ней не побывали бы.
В остальное время я велел ей не выходить из дома, боясь, как бы она не встретила кого-нибудь из знакомых, что сделало бы наше положение крайне затруднительным.
Из тех же опасений я ни разу не позволил ей пойти в церковь и не ходил туда сам; вместо этого мы молились дома, как мне кажется, вполне искренне, хотя и с различными чувствами.
Право, ничто так не трогало меня, как эта возможность встать рядом с ней на колени, наедине с богом, словно мы были мужем и женой.
Однажды пошел сильный снег.
Я решил, что нам незачем идти на прогулку в такую погоду, но, придя домой, с удивлением обнаружил, что она уже одета и ждет меня.
-- Все равно я непременно хочу погулять! -- воскликнула она. -- Дэви, дома вы никогда не бываете хорошим. А когда мы гуляем, вы лучше всех на свете.
Давайте будем всегда бродить по дорогам, как цыгане.
То была лучшая из всех наших прогулок; валил снег, и она тесно прижималась ко мне: снег оседал на нас и таял, капли блестели на ее румяных щеках, как слезы, и скатывались прямо в смеющийся рот.
Глядя на нее, я чувствовал себя могучим великаном, мне казалось, что я мог бы подхватить ее на руки и бегом понести хоть на край света, и мы болтали без умолку так непринужденно и нежно, что я сам не мог этому поверить.
Когда мы вернулись домой, было уже темно.
Она прижала мою руку к своей груди.
-- Благодарю вас за эти чудесные часы! -- сказала она с чувством.
Эти слова меня встревожили, и я тотчас насторожился; так что, когда мы вошли и зажгли свет, она снова увидела суровое и упрямое лицо человека, прилежно штудировавшего Гейнекциуса.
Вполне естественно, что это ее уязвило более обычного, и мне самому труднее обычного было держать ее на расстоянии.
Даже за ужином я не решился дать себе волю и почти не смотрел на нее, а, встав из-за стола, сразу уселся читать своего законника, но был даже рассеянней прежнего и понимал еще меньше, чем всегда.
Сидя над книгой, я, казалось, слышал, как бьется мое сердце, словно часы с недельным заводом.
И хотя я притворялся, будто усердно читаю, все же, прикрываясь книгой, я поглядывал на Катриону.
Она сидела на полу возле моего сундука, огонь камина озарял ее, дрожа и мерцая, и вся она порой темнела, а порой как бы вспыхивала дивными красками.
Она то смотрела на огонь, то переводила взгляд на меня; в эти мгновения я сам казался себе чудовищем и лихорадочно листал книгу Гейнекциуса, как богомолец, который ищет в церкви текст из Библии.
Вдруг она громко сказала:
-- Ах, почему мой отец все не едет? И разразилась слезами.
Я вскочил, швырнул Гейнекциуса в огонь, бросился к Катрионе и обнял ее плечи, дрожавшие от рыданий.
Она резко оттолкнула меня.
-- Вы не любите свою подружку, -- сказала она. -- Если бы вы хоть мне позволили вас любить, я была бы так счастлива! -- И прибавила: -- Ах, за что вы меня так ненавидите!
-- Ненавижу вас! -- повторил я. -- Да разве вы слепы, что не можете ничего прочесть в моем несчастном сердце?
Неужели вы думаете, что, сидя над этой дурацкой книжкой, которую я только что сжег, будь она трижды проклята, я думал хоть о чем-нибудь, кроме вас?
Сколько вечеров я чуть не плакал, видя, как вы сидите в одиночестве!
Но что мне было делать?
Вы здесь под охраной моей чести. Неужели в этом моя вина перед вами?
Неужели вы оттолкнете своего любящего и преданного слугу?
При этих словах она быстрым, едва уловимым движением прильнула ко мне.
Я заставил ее поднять лицо и поцеловал, а она, крепко обнимая меня, склонила голову ко мне на грудь.
Все закружилось у меня перед глазами, как у пьяного.
И тут я услышал ее голос, очень тихий, приглушенный моей одеждой.
-- А вы правда поцеловали ее? -- спросила она.
Я до того изумился, что даже вздрогнул. -- Кого?
Мисс Грант? -- воскликнул я в сильнейшем замешательстве. -- Да, я попросил ее поцеловать меня на прощание, и она согласилась.
-- Ну и пусть! -- сказала она. -- Что ни говорите, вы и меня поцеловали тоже.