Сидони-Габриель Колетт Во весь экран Клодина в школе (1900)

Приостановить аудио

Схожу-ка я на колонку, а то горло пересохло, кто со мной?

Никто – или они не хотят пить, или боятся пропустить, когда их вызовут.

Внизу – что-то вроде приёмной, там я обнаруживаю Абер – щёки её от недавних горестей ещё красные, под глазами мешки.

За небольшим столиком она пишет письмо домой, она уже успокоилась и рада, что возвращается на ферму.

Я спрашиваю:

– Что же вы отказались отвечать?

Она поднимает свои воловьи глаза:

– Мне тут так страшно, сил никаких нет.

Мать поместила меня в пансион, отец не хотел, он говорил, что я должна заниматься хозяйством, как мои сёстры, стирать, работать в саду, мама настояла на своём, и её послушались. В меня вдалбливали знания так, что голова вспухла, и вы видите, что сегодня из этого вышло.

А ведь я говорила!

Теперь-то они мне поверят!

И она вновь, умиротворённая, берётся за ручку.

Вверху, в зале, царит убийственная жара.

Почти все девчонки – красные и потные (мне повезло, я от жары не краснею!), вид растерянный, напряжённый: они ждут, когда их вызовут, до жути боясь наговорить глупостей.

Скоро, наконец, полдень и мы уйдём отсюда?

Анаис приходит с физики и химии; она не красная, да и как она может покраснеть?

Думаю, и в кипящем котле она осталась бы жёлтой и холодной.

– Ну как?

– Уф, всё позади.

Рубо, оказывается, ещё и по-английски спрашивает. Он заставил меня читать и переводить. Почему-то, когда я читала по-английски, он всё кривил рожу. Дурак какой-то!

Это из-за произношения!

Подозреваю, что у Эме Лантене, дающей нам уроки английского, выговор не слишком чистый, и скоро этот болван Рубо начнёт измываться уже надо мной из-за того, что у меня выговор не лучше.

Весёленькое дельце!

Меня бесит мысль, что этот идиот будет надо мной потешаться.

Полдень.

Экзаменаторы поднимаются, а мы с шумом и гамом направляемся к дверям.

Лакруа – волосы торчком, глаза выпучены – объявляет, что наш маленький праздник продолжится в два тридцать.

Мадемуазель едва отлавливает нас в толпе галдящих сорок и ведёт в ресторан.

Она ещё сердится на меня за моё «безобразное» поведение по отношению к Лакруа, но мне всё равно.

Солнце палит, меня разбирает усталость, нет сил шевелить языком…

Ах, леса, родные мои леса!

Какое там в этот час стоит жужжание!

Осы, мушки обследуют цветки лип и бузины – и весь лес вибрирует, как орган. Птицы не поют, в полдень они сидят в тени, чистят пёрышки, и их блестящие глазки выискивают что-то в подлеске.

Лечь бы сейчас на опушке ельника, откуда виден расположившийся внизу город, и подставить тёплому ветру лицо, замерев от неги и лени!

…Заметив, что я отрешённо витаю мыслями в облаках, Люс с самой кокетливой улыбкой тянет меня за рукав.

Мадемуазель читает газеты, подружки обмениваются вялыми репликами.

У меня вырывается слабый стон, и Люс мягко меня корит:

– Ты теперь со мной совсем не разговариваешь!

Весь день экзамены, вечером мы ложимся спать, а за едой у тебя всегда плохое настроение – ума не приложу, когда к тебе подойти!

– А что тут сложного!

Не подходи вовсе!

– Не очень-то любезно с твоей стороны так говорить!

Ты даже не замечаешь, как терпеливо я тебя жду и сношу, когда ты меня отталкиваешь.

Дылда Анаис смеётся – её смех походит на скрип немазаной телеги, – и Люс робко замолкает.

Терпение у неё и впрямь безграничное.

Печально, что такое постоянство останется втуне, печально!

Анаис в своём репертуаре. Она не забыла бессвязный лепет Мари Белом на экзамене и – вот стервозина! – мило интересуется у бедняжки, сидящей неподвижно с ошалевшим видом:

– Что тебя спросили на физике и химии?

– Какая разница, что спросили, – сварливо ворчит мадемуазель, – если она всё равно чепуху молола.

– Я уже не помню, – в замешательстве бормочет бедняжка Мари, – про серную кислоту, кажется…