Остановился посреди комнаты, пила у ноги, потные руки припорошены опилками, лицо сосредоточено.
— Если не поспеешь, может, кто придет завтра, пособят, — говорит папа.
— Вернон мог бы.
Кеш не слушает.
Смотрит на ее покойное, застывшее лицо, а оно сливается с сумерками, словно темнота — предвестница могильной земли, и кажется уже, что оно отделилось, парит само по себе, легко, как отражение мертвого листа.
— Христиане тут найдутся, помогут тебе, — говорит папа.
Кеш не слушает.
Немного погодя он поворачивается и, не взглянув на папу, выходит.
И снова захрапела пила.
— Они помогут нам в нашем горе, — говорит папа.
Звук пилы, ровный, уверенный, неторопливый, будоражит гаснущий свет дня, так что с каждым ходом пилы ее лицо будто слегка оживает — прислушивается, ждет, считает ходы.
Папа смотрит на ее лицо, на рассыпавшиеся черные волосы Дюи Дэлл, на раскинутые руки и веер в одной из них, теперь неподвижный на темном одеяле.
— Собирай-ка ужинать, — говорит он.
Дюи Дэлл не пошевелилась.
— Поднимайся, ужин ставь, — говорит папа.
— Нам силы понадобятся.
И доктор Пибоди небось проголодался с дороги.
И Кешу поесть поскорей да опять за работу, чтобы не было задержки.
Дюи Дэлл рывком поднимается, смотрит на лицо.
Оно похоже на меркнущую бронзовую маску, и только руки еще хранят подобие жизни — корявое, скрюченное, бездеятельное; силы уж нет, но как бы осталась готовность; еще не стерлась печать усталости и труда, словно и сейчас руки еще не вполне уверовали в успокоение: мозолистые и убогие, настороженно охраняют отдых, который не будет долгим.
Дюи Дэлл наклоняется, вытаскивает из-под рук одеяло и накрывает мать до подбородка, разглаживает, одергивает одеяло.
Потом, не взглянув на папу, огибает кровать и выходит из комнаты.
Она пойдет туда, где стоит Пибоди, остановится в сумерках и будет смотреть ему в спину, а он, почувствовав ее взгляд, обернется и скажет: Я бы не стал убиваться.
Она была старая и больная.
Мы даже не представляем себе, как она мучилась.
Поправиться она не могла.
Вардаман уже подрастает, и ты сумеешь за ними присмотреть.
Убиваться не надо.
Поди-ка лучше собери ужин.
Особенно не старайся.
Но поесть им надо. — А она скажет взглядом: захотели бы, так помогли мне.
Если б знали.
Я это я, вы это вы, и я знаю, а вы не знаете, а знали бы — помогли, если б захотели, а если б захотели, то я бы вам открылась, и никто бы ничего не знал, кроме вас, меня и Дарла.
Папа стоит над кроватью, свесив руки, сгорбленный, неподвижный.
Поднимает руку к голове, ерошит волосы, слушает пилу.
Подходит ближе, вытирает руку о штанину — и ладонь и тыльную сторону — и кладет ей на лицо; а потом на бугорок, где лежат ее руки под одеялом.
Он трогает одеяло, хочет расправить у шеи, как Дюи Дэлл, и только хуже сминает.
Снова пробует расправить, но неловко, — рука, словно птичья лапа, разглаживает морщины, а они появляются, как назло, повсюду, и тогда он сдается, опускает руку, трет о бедро — ладонь и тыльную сторону.
В комнате слышен мерный храп пилы.
Папа дышит тихо, с присвистом, переталкивая во рту табак.
— Исполнится воля Божья, — говорит он.
— Зубы теперь вставлю.
У Джула шляпа свесилась на шею, сливает воду струйкой на мокрый мешок, повязанный вокруг плеч; в канаве, по щиколотку в воде, он поддевает скользкой доской, опертой на гнилой обрубок, ось повозки.
Джул, говорю я. Она умерла, Джул.
Адди Бандрен умерла.
ВАРДАМАН
И я бегу.
В черную дверь, до края веранды и останавливаюсь.
Плачу.
Я чувствую место в пыли, где лежала рыба.