Уильям Фолкнер Во весь экран Когда я умирала (1930)

Приостановить аудио

Даже не знает.

С задней веранды мне хлев не виден.

С той стороны слышна пила Кеша.

Звук ее, как собака дворовая, носится кругом дома, к какой двери ни подойдешь, хочет внутрь забежать.

Он сказал: Я больше тебя тревожусь, а я сказала: Не знаешь ты, что такое тревога, когда тревожиться нет сил.

И хочу, но додумать до тревоги все не успеваю.

Зажигаю на кухне лампу.

Раскромсанная рыба тихо кровит в сковороде.

Быстро ставлю ее в буфет, а сама слушаю, что в прихожей, слышу.

Она десять дней умирала; может, еще не знает этого.

Может, не отойдет, пока Кеша не дождется.

А может, и Джула.

Вынимаю блюдо с овощами из буфета и противень с хлебом из холодной печки, останавливаюсь, смотрю на дверь.

— Где Вардаман? — спрашивает Кеш.

При лампе голые руки в опилках похожи на песочные.

— Не знаю.

Я его не видела.

— Ладно.

Скажи, чтобы ужинать шли.

Хлев не виден.

Я сказала: «Тревожиться не умею.

Плакать не умею.

Пробовала, не получается».

Чуть погодя доходит из-за угла звук пилы, темный, ползет по земле в пыльной тьме.

И тогда я вижу его: кланяется над доской.

— Иди ужинать, — говорю я. 

— И его зови.

Он мог бы все для меня сделать.

А он не знает.

Он — это его нутро, а я — это мое нутро.

И я — нутро Лейфа.

Вот как.

Не понимаю, почему он не остался в городе.

Они, городские люди, нам, деревенским, не чета.

И чего он не остался?

Потом я различаю крышу хлева.

Корова стоит внизу тропинки, мычит.

Когда я поворачиваюсь, Кеша уже нет.

Я вношу пахту.

Папа, Кеш и он — за столом.

— Ваш парень большую рыбу поймал, где она, детка? — спрашивает он.

Я ставлю пахту на стол.

— Времени не было поджарить.

— Брюква — тощая еда для такого толстого, как я, — говорит он.

Кеш ест.

На волосах у него ободом потная вмятина от шляпы.

Рубашка в пятнах пота.

Руки по локоть в опилках, не мыл.

— Надо было найти время, — говорит папа. 

— Где Вардаман?