— Двадцать восемь футов четыре с половиной дюйма примерно, — говорит Кеш.
Я подсаживаюсь к нему.
— На мокрых досках недолго поскользнуться, — говорит Квик.
— Обидно, — я говорю.
— Но что ты мог сделать?
— Все это бабы, черти, — говорит он.
— Я его строил, чтобы у ней с ним было равновесие.
Строил по ее размеру и весу.
Если люди с мокрых досок падают, большое падание тут будет, пока не переменится погода.
— Что ты мог сделать? — говорю я.
Люди падают — это ладно.
А вот с кукурузой и хлопком моим что будет?
Да и Пибоди не против, чтобы люди падали.
Скажи, доктор?
Это факт.
С корнем из земли вымоет.
Не одна напасть, так другая.
А как же?
Потому они и стоят чего-то.
Если бы не напасти эти да у всех бы урожай большой, тогда и растить бы небось не стоило. Нет уж — работаешь, ломаешься, а потом чтобы твою работу смыло к чертовой матери?
Какой же человек может это сделать?
Какого, интересно, цвета у него глаза?
Да.
Господь растениям дал расти.
Он и смоет, если будет на то Его воля.
— Что ты мог сделать? — говорю я.
— Это все бабы, черти, — говорит он.
В доме женщины запели.
Мы слышим, как начинается первый стих, крепнет, обрастая голосами, и мы встаем, идем к двери, снимаем шляпы, выплевываем жвачку.
Не входим.
Останавливаемся перед ступеньками кучкой, держим шляпы вялыми руками, кто перед собой, кто сзади, стоим, выставя ногу вперед и опустив голову, смотрим вбок, или на шляпы, или в землю, а иногда на небо и на серьезное, сосредоточенное лицо соседа.
Песня кончается; дрожащие голоса дружно вывели последнюю замирающую ноту.
Начинает Уитфилд.
Его голос больше его самого.
Как будто они — не одно.
Как будто он отдельно и голос отдельно, переплывают на двух лошадях реку у брода и входят в дом — один измазан грязью, а другой даже не намок, торжественный и печальный.
Кто-то заплакал в доме.
Кажется, что ее глаза и ее голос обращены внутрь, и она слушает; мы переступаем с ноги на ногу и, встретившись глазами, тут же отводим их, делаем вид, что этого не было.
Уитфилд наконец умолк.
Женщины опять поют.
Голоса возникают прямо из густого воздуха и сливаются в печальную утешительную мелодию. Смолкли, но будто не исчезли.
Будто затаились в воздухе, и стоит нам двинуться, мы снова извлечем из воздуха печальную и утешительную песню.
Но вот они кончили, мы надеваем шляпы неловкими руками, словно никогда не носили шляп.
По дороге домой Кора продолжает петь.
«К Богу путь держу и к моей награде», — поет она в повозке, закутав плечи в платок, под раскрытым зонтом, хотя дождя нет.
— Она свое получила, — говорю я.
— Не знаю, куда она попадет, но награду уже получила — освободилась от Анса Бандрена.
Три дня лежала в гробу, ждала, когда Дарл и Джул вернутся за новым колесом и опять уйдут туда, где их повозка лежит в канаве.
Анс, возьми мою, сказал я.
Дождемся нашей, он сказал.