Уильям Фолкнер Во весь экран Когда я умирала (1930)

Приостановить аудио

— Такую малость мог бы ради нее сделать.

— Поехали, — говорит Кеш. 

— Хочет, пускай остается.

Ничего с ним здесь не сделается.

А может, к Таллу пойдет, там поживет.

— Он нас нагонит, — говорю я. 

— Срежет напрямик и встретит нас у Талловой дороги.

— Он бы на коне своем еще поехал. — говорит папа, — если б я не запретил.

Пятнистая зверюга, дикая, хуже рыси.

Издевательство над ней и надо мной.

Повозка тронулась; запрыгали уши мулов.

Позади, в вышине над домом, неподвижные, реют кругами, потом уменьшаются и пропадают.

АНС

Я сказал ему, чтобы уважал покойную мать и не брал коня: неправильно это, форсить на цирковом звере, шут бы его взял, — она ведь хочет, чтобы все мы, кто из ее плоти и крови вышел, были с ней в повозке; и вот, не успели мы Таллову дорогу проехать, Дарл начинает смеяться.

Сидит на скамейке с Кешем, покойная мать в гробу лежит у него в ногах, а он смеется.

Не знаю, сколько раз я ему говорил, что из-за таких вот выходок люди о нем и судачат.

Тебе, говорю, может, наплевать, и сыновья у меня, может, выросли, черт знает какие, но мне не все равно, что говорят про мою плоть и кровь, а когда ты такое выкидываешь и люди про тебя судачат, это твою мать роняет — не меня, говорю: я мужчина, мне не страшно; это на женскую половину падает, на твою мать и сестру, ты об них подумай — и нате вам, оглянулся назад, а он сидит и смеется.

— Я не жду, что ты ко мне поимеешь уважение, — говорю ему. 

— Но у тебя же мать в гробу не остыла.

— Вон, — и головой показывает на поперечную дорогу.

Лошадь еще далековато, идет к нам ходко, и кто на ней, мне говорить не надо.

Я оглянулся на Дарла, а он сидит и смеется.

— Я старался, — говорю. 

— Старался сделать так, как она хотела.

Господь отпустит мне и простит поведение тех, кого послал мне.

Она лежит в ногах у Дарла, а он сидит на скамье и смеется.

ДАРЛ

Он едет по дорожке быстро, но мы уже в трехстах ярдах от перекрестка, когда он сворачивает на главную дорогу.

Из-под мелькающих копыт летит грязь; он сидит в седле легко и прямо, и теперь чуть придерживает коня; конь семенит по грязи.

Талл у себя на участке.

Смотрит на нас, поднимает руку.

Едем, повозка скрипит, грязь шепчется с колесами.

Вернон продолжает стоять.

Он провожает глазами Джула; конь бежит словно играючи, высоко поднимая колени, в трехстах ярдах от нас.

Мы едем; движемся как во сне, в дурмане, будто не перемещаясь, и кажется, что время, а не пространство сокращается между им и нами.

Она поворачивает под прямыми углами, колеи с прошлого воскресения уже затянулись: гладкий красный язык лавы, извиваясь, уходит в сосны; белая доска с линялой надписью: «Церковь Новой Надежды, 3 мили».

Она наезжает, как неподвижная ладонь над мертвым океаном; за ней дорога — как спица колеса, у которого обод — Адди Бандрен.

Тянется навстречу, пустая, без следов, и белая доска отворачивает свое линялое и бесстрастное извещение.

Кеш спокойно смотрит на дорогу и поворачивает голову вслед доске, как сова; лицо у него сосредоточенное.

Горбатый папа смотрит прямо вперед.

Дюи Дэлл тоже глядит на дорогу, потом оборачивается ко мне, в настороженных глазах тлеет отказ, а не вопрос, как у Кеша.

Доска позади; дорога без следов тянется.

Потом Дюи Дэлл отворачивает лицо.

Скрипит повозка.

Кеш плюет через колесо.

— Дня через два запахнет, — говорит он.

— Это ты Джулу скажи, — говорю я.

Теперь он остановился, выпрямившись сидит на коне у перекрестка, наблюдает за нами, неподвижный, как указатель, поднявший навстречу ему свою надпись.

— Для долгой дороги он плохо уравновешен, — говорит Кеш.

— И это ему скажи, — говорю я.