Стендаль Во весь экран Красное и черное (1827)

Приостановить аудио

Тому назад несколько месяцев Матильда отчаивалась встретить когда-либо человека, который бы хоть немножко отличался от общего шаблона.

Она придумала себе развлечение: вступить в переписку с некоторыми молодыми людьми из общества.

Такая предосудительная вольность, такая опрометчивость молодой девушки могли серьезно уронить ее в глазах г-на де Круазенуа, его отца, герцога де Шона, и всей этой семьи, которая, узнав о том, что предполагаемый брак расстраивается, могла бы осведомиться о причинах этого.

Матильда даже иной раз не спала в те дни, когда отваживалась написать кому-нибудь письмо.

Но ведь ее письма тогда были только ответами.

А здесь она сама осмелилась написать, что любит.

Она написала сама, первая (какое ужасное слово!), человеку, занимающему самое последнее место в обществе.

Стань этот поступок известен, это, безусловно, опозорило бы ее навеки.

Никто из женщин, бывающих у ее матери, не осмелился бы стать на ее сторону!

Да и что можно было бы придумать для ее оправдания, чтобы они могли повторить это и ослабить удар ужасающего презрения гостиных?

Ведь даже вымолвить такое признание — и то было бы ужасно; а написать!

«Есть вещи, которых не пишут!» — вскричал Наполеон, узнав о капитуляции при Байлене.

И ведь как раз Жюльен и рассказал ей об этой фразе, точно он заранее хотел преподать ей урок.

Но все это еще были пустяки; мучительные опасения Матильды проистекали из других причин.

Невзирая на то, какое ужасное впечатление могло все это произвести на общество, какой несмываемый позор и презрение грозили ей, — ибо она оскорбляла свою касту, — Матильда решилась написать человеку совсем иной породы, нежели все эти Круазенуа, де Люзы, Келюсы.

Глубина, непостижимость натуры Жюльена могли испугать даже при самых обычных отношениях с ним.

А она собиралась сделать его своим возлюбленным, быть может, своим властелином.

«Кто знает, какие у него появятся притязания, если я когда-нибудь окажусь в его власти?

Ну что ж, мне придется тогда сказать себе, как говорила Медея: «Средь всех опасностей что ж ныне мне осталось?  — Я — я сама!»

«У Жюльена нет никакого уважения к благородству крови, — думала она. 

— Хуже того, может быть, он даже вовсе и не влюблен в меня!»

В эти мучительные минуты ужасных сомнений ее стали преследовать мысли о женской гордости.

«Все должно быть необычно в судьбе такой девушки, как я!» — вскричала однажды разгневанная Матильда.

И тогда гордость, которая была взлелеяна в ней с колыбели, восстала против добродетели.

В эту минуту отъезд Жюльена внезапно ускорил ход событий. (Такие натуры, к счастью, весьма редки.)

Вечером, уже совсем поздно, Жюльену пришло в голову схитрить: он распорядился отнести свой дорожный сундук в швейцарскую и поручил это лакею, который ухаживал за горничной м-ль де Ла-Моль.

«Может быть, эта хитрость ни к чему и не поведет, — сказал он себе, — но если она удастся, Матильда подумает, что я уехал».

И он уснул, очень довольный своей проделкой.

Матильда не сомкнула глаз.

На другой день Жюльен спозаранку ушел из дому, никем не замеченный, но вернулся, когда еще не было восьми часов.

Едва он вошел в библиотеку, как в дверях появилась м-ль де Ла-Моль.

Он передал ей свой ответ.

Он подумал, что ему следовало бы что-то сказать ей — более удобный момент трудно было бы и выбрать, — но м-ль де Ла-Моль не пожелала его слушать и исчезла.

Жюльен был в восторге, ибо он не знал, что ей сказать.

«Если только все это не шутка, которую они затеяли сообща с графом Норбером, ясно как день, что именно мои невозмутимо холодные взгляды, они-то и зажгли эту диковинную любовь, которую эта знатная девица вздумала питать ко мне.

Я оказался бы непозволительно глуп, если бы когда-нибудь позволил себе увлечься всерьез этой долговязой белобрысой куклой».

Это умозаключение привело к тому, что он почувствовал себя таким холодным и расчетливым, каким никогда в жизни не был.

«В сражении, которое сейчас готовится, — продолжал он, — ее дворянская гордость будет своего рода пригорком — военной позицией между мной и ею.

Вот по нему-то и надо бить.

Я преглупо поступил, оставшись в Париже. Эта оттяжка с отъездом унижает меня, ставит меня в невыгодное положение, если, конечно, это не что иное, как комедия.

А чем бы я рисковал, если бы уехал?

Вышло бы, что и я насмеялся над ними, в случае если они насмехаются надо мной.

А если она действительно сколько-нибудь интересуется мной, то ее интерес ко мне только вырос бы от этого во сто раз».

Письмо м-ль де Ла-Моль до такой степени приятно польстило тщеславию Жюльена, что хоть он и посмеивался, не решаясь поверить тому, что произошло, но ему и в голову не пришло серьезно подумать, как уместен был бы его отъезд.

Он был чрезвычайно чувствителен к своим промахам, — это была злосчастная черта его характера.

На этот раз он до такой степени огорчился, что у него чуть ли не вылетела из памяти необычайная победа, предшествовавшая этой маленькой неудаче, когда вдруг, часов около девяти, на пороге библиотеки появилась м-ль де Ла-Моль, бросила ему письмо и убежала.

«Похоже, что это будет роман в письмах, — промолвил он, поднимая письмо. 

— Неприятель делает вероломную вылазку, ну, а я пущу в ход холодность и добродетель!»

У него просили определенного ответа, при этом с таким высокомерием, что его это развеселило.

Он доставил себе удовольствие и исписал целых две страницы, дурачась над людьми, которым вздумалось издеваться над ним, и в конце письма забавы ради прибавил, что уезжает завтра рано утром.