Но знаете, поедемте-ка к Бустосу, — промолвил граф Альтамира, любивший во всем поступать последовательно и разумно. — Он когда-то ухаживал за госпожой маршальшей.
Дон Диего Бустос заставил долго и подробно объяснять себе, в чем дело, сам при этом не произнося ни слова, точно адвокат; он был похож на раздобревшего монаха, но у него были черные усищи, и держался он с непроницаемой важностью, а впрочем, это был честный карбонарий.
— Понятно, — сказал он, наконец, Жюльену.
— Спрашивается, были ли у маршальши де Фервак любовники или их у нее не имелось?
И следовательно: имеете ли вы надежду добиться успеха?
Это вас интересует?
Могу сказать вам: что касается меня, я потерпел фиаско.
Теперь, когда меня это уже не трогает, могу сообщить по части ее характера следующее: на нее часто находит дурное настроение, и как вы сейчас увидите, она довольно мстительна.
Я не замечал в ней желчного темперамента, который свойствен одаренным натурам и придает всему, что бы они ни делали, оттенок страстности.
Наоборот, именно этой своей голландской флегматичности и невозмутимости она и обязана своей редкой красотой и такими удивительно свежими красками.
Жюльена раздражала медлительность и невозмутимое хладнокровие испанца; от нетерпения он несколько раз невольно прерывал его какими-то односложными восклицаниями.
— Угодно вам меня выслушать? — важно спросил его дон Диего Бустос.
— Простите мою furia francese. Я весь обратился в слух, — отвечал Жюльен.
— Маршальша де Фервак способна пылать ненавистью. Она беспощадно преследует людей, которых она никогда в жизни в глаза не видала, — разных адвокатов, бедняг-сочинителей, которые придумывают всякие песенки, вроде Колле, знаете?
Это мой конек…
Я любил как мог… и т. д.
И Жюльену пришлось выслушать эту песенку до самого конца.
Испанцу, видимо, очень нравилось петь по-французски.
Эту чудную песенку никогда еще не слушали с таким нетерпением.
— Маршальша, — сказал дон Диего Бустос, после того как пропел песенку до конца, — пустила по миру автора одной такой шансонетки:
Сражен любовью в кабачке…
Жюльен испугался, что Бустос сейчас опять запоет.
Но он удовольствовался тем, что тщательно пересказал содержание шансонетки.
Действительно, она была весьма нечестива и непристойна.
— Когда маршальша стала при мне возмущаться этой песенкой, — сказал дон Диего, — я ей возразил, что женщины ее круга вовсе не должны повторять всякую ерунду, которую печатают.
Как бы успешно ни насаждали благочестие и строгость нравов, во Франции всегда будет существовать литература для кабачков.
А когда маршальша де Фервак добилась того, что сочинителя этой песенки, несчастного голыша, которому платили половину того, что ему полагалось, лишили его места с жалованьем в тысячу восемьсот франков, я ей сказал: «Берегитесь, вы атаковали этого бедного рифмоплета вашим оружием, а он может вам ответить своими стишками — сочинит какую-нибудь песенку насчет добродетели.
Все раззолоченные гостиные будут за вас, а люди, которые не прочь посмеяться, будут везде повторять эту эпиграмму».
Так знаете ли, сударь, что мне ответила маршальша?»
Ради божьего дела я готова на глазах всего Парижа пойти на казнь: это было бы невиданным зрелищем во Франции.
Народ научился бы уважать высокую добродетель.
И этот день был бы прекраснейшим днем моей жизни».
А какие глаза у нее были при этом — забыть нельзя!
— У нее дивные глаза! — воскликнул Жюльен.
— Я вижу, вы действительно влюблены… Итак, — снова важно начал дон Диего Бустос, — у ней нет этого желчного темперамента, который сам по себе располагает к мстительности.
И эта ее склонность вредить людям происходит оттого, что она несчастна. Я подозреваю, что у нее есть тайное горе.
Может быть, все дело в том, что ей надоело разыгрывать добродетель.
Испанец умолк и в течение целой минуты, не произнося ни слова, смотрел на Жюльена.
— Вот в чем вся суть, — важно добавил он. — Вот отсюда-то вы и можете извлечь некоторую надежду.
Я много раздумывал над этим в течение тех двух лет, когда имел честь состоять при ней покорным слугой.
И все ваше будущее, господин влюбленный, зависит всецело от этой великой загадки: не ханжа ли она, которая устала от взятой на себя роли и злобствует потому, что она несчастна?
— Или, может быть, — сказал граф Альтамира, нарушив, наконец, свое глубокое молчание, — это то, что я тебе уже двадцать раз говорил: просто она заразилась французским тщеславием, и ее преследует воспоминание о папаше, пресловутом сукноторговце. Вот это-то и гложет ее, а характер у нее от природы угрюмый, сухой.
Единственное, что могло бы оказаться для нее счастьем, — это переехать в Толедо и попасть в лапы какого-нибудь духовника, который бы терзал ее каждый день, разверзая перед ней страшную бездну ада.
Когда Жюльен уже уходил, дон Диего, приняв еще более внушительный вид, сказал ему: — Альтамира сообщил мне, что вы один из наших.
Придет день, и вы поможете нам отвоевать свободу; вот почему и я хочу помочь вам в вашей маленькой затее.
Вам будет небесполезно познакомиться со стилем маршальши. Вот четыре письма, написанные ее рукой.
— Я перепишу их, — воскликнул Жюльен, — и принесу вам обратно!
— И никогда ни одна душа не будет знать, о чем мы здесь говорили?
— Никогда, клянусь честью! — вскричал Жюльен.
— Тогда да поможет вам бог! — промолвил испанец и молча проводил до лестницы Альтамиру и Жюльена.