Стендаль Во весь экран Красное и черное (1827)

Приостановить аудио

Жизнь вовсе не казалась ему скучной, он на все смотрел теперь другими глазами: у него не было никакого честолюбия.

Он редко вспоминал о м-ль де Ла-Моль.

Он был охвачен чувством раскаяния, и образ г-жи де Реналь часто вставал перед ним, особенно в ночной тишине, которую в этой высокой башне прерывали только крики орлана.

Он благодарил небо за то, что рана, которую он нанес, оказалась не смертельной.

«Странное дело! — рассуждал он сам с собой. 

— Ведь мне казалось, что она своим письмом к господину де Ла-Молю разрушила навсегда счастье, которое только что открылось передо мной, и вот не прошло и двух недель после этого письма, а я даже не вспоминаю о том, что так меня тогда волновало… Две-три тысячи ливров ренты, чтобы жить спокойно где-нибудь в горах, в местности вроде Вержи… Я был счастлив тогда.

Я только не понимал своего счастья!»

Бывали минуты, когда он вдруг срывался со стула в страшном смятении.

«Если бы я ранил насмерть госпожу де Реналь, я бы покончил с собой.

Мне необходима эта уверенность, что она жива, чтобы не задыхаться от отвращения к себе.

Покончить с собой!

Вот о чем стоит подумать, — говорил он себе. 

— Эти лютые формалисты судьи, которые с такой яростью преследуют несчастного подсудимого, а сами за какой-нибудь жалкий орден готовы вздернуть на виселицу лучшего из своих сограждан… Я бы избавился от их власти, от всех их оскорблений на отвратительном французском языке, который здешняя газетка будет называть красноречием…

Ведь я могу прожить еще по меньшей мере недель пять-шесть…»

«Покончить с собой!

Нет, черт возьми, — решил он спустя несколько дней, — ведь Наполеон жил.

И потом, мне приятно жить.

Здесь тихо, спокойно, никто мне не надоедает», — смеясь, добавил он и начал составлять список книг, которые собирался выписать из Парижа. ?

XXXVII

БАШЕНКА

Могила друга. Стерн

Из коридора донесся громкий шум, — в этот час обычно никто не поднимался сюда; орлан улетел с криком, дверь растворилась, и почтенный кюре Шелан, трясущийся, с палкой в руках, упал к нему на грудь.

— Ах, боже праведный!

Да как же это может быть, дитя мое… Чудовище, следовало бы мне сказать!

И добрый старик уже больше не в состоянии был вымолвить ни слова.

Жюльен боялся, что он вот-вот упадет.

Ему пришлось довести его до стула.

Длань времени тяжело легла на этого когда-то столь деятельного человека.

Жюльену казалось, что перед ним тень прежнего кюре.

Отдышавшись немного, старик заговорил:

— Только позавчера я получил ваше письмо из Страсбурга и в нем ваши пятьсот франков для верьерских бедняков.

Мне его принесли туда в горы, в Ливрю: я теперь там живу, у моего племянника Жана.

И вдруг вчера узнаю об этой катастрофе… Господи боже мой! Да может ли это быть! 

— Старик уже не плакал, взор его был лишен всякой мысли, и он как бы машинально добавил — Вам понадобятся ваши пятьсот франков, я вам их принес.

— Мне только вас надобно видеть, отец мой! — воскликнул растроганный Жюльен. 

— А деньги у меня еще есть.

Но больше он уже не мог добиться от старика ни одного разумного слова.

Время от времени слезы набегали на глаза г-на Шелана и тихонько катились по щекам; он устремлял взгляд на Жюльена и, казалось, не мог прийти в себя от изумления, видя, как тот берет его руки и подносит их к своим губам.

Это лицо, когда-то такое живое, так пламенно воодушевлявшееся поистине благородными чувствами, теперь словно застыло, лишенное всякого выражения.

Вскоре за старцем пришел какой-то крестьянин.

— Не годится ему уставать-то, и говорить много нельзя, — сказал он Жюльену, и тот понял, что это и есть его племянник.

Это посещение погрузило Жюльена в жестокое уныние без слез, которые могли бы его облегчить.

Все стало для него теперь мрачным, безутешным, и сердце его словно оледенело в груди.

Это были самые ужасные минуты из того, что он пережил со времени своего преступления.

Он увидел смерть во всей ее неприглядности.

Все призраки душевного величия и благородства рассеялись, как облако от налетевшей бури.

Несколько часов длилось это ужасное состояние.

Когда душа отравлена, ее лечат физическим воздействием и шампанским.

Но Жюльен счел бы себя низким трусом, если бы прибегнул к подобного рода средствам.

На исходе этого ужасного дня, в течение которого он непрерывно метался взад и вперед по своей тесной башне, он вдруг воскликнул: — Ах, какой же я дурак!