— Мы только еще немножко послушаем последнюю историю! — сказал старший.
— Это история про меня, синьорине, — сказал синьор Джеронимо.
— Восемь лет тому назад, когда я, как вы теперь, был учеником, я учился в Неаполитанской консерватории… Я хочу сказать, что мне было столько же лет, сколько вам, но я не имел чести быть сыном прославленного мэра прелестного городка Верьера.
При этих словах г-н де Реналь глубоко вздохнул и посмотрел на жену.
— Синьор Дзингарелли, — продолжал молодой певец, слегка утрируя свой акцент, отчего дети так и покатывались с хохоту, — мой синьор Дзингарелли был ужасно строгим учителем.
Его не любили в консерватории, а он хотел, чтобы все вели себя так, как если бы его боготворили.
Я часто ухитрялся удирать потихоньку.
Я отправлялся в маленький театрик Сан-Карлино и гам слушал самую божественную музыку, но — бог ты мой! — как раздобыть восемь монеток, восемь су, которые надо заплатить за входной билет?
Такая громадная сумма! — говорил он, поглядывая на детей, а они прыскали со смеху.
— Как-то синьор Джованноне, который был директором Сан-Карлино, услышал, как я пою, — мне было тогда шестнадцать лет, — он сказал:
«Этот мальчик — сущий клад».
— Хочешь, я тебя возьму к себе, милый мальчик? — говорит он мне.
— А сколько вы мне дадите?
— Сорок дукатов в месяц.
А ведь это, господа, ни много, ни мало, сто шестьдесят франков!
Мне показалось, словно передо мной рай открылся.
— Ну, а как же, — говорю я Джованноне, — как же устроить, чтобы строгий синьор Дзингарелли отпустил меня?
— Lascia fare a me.
— Предоставьте это мне! — вскричал старший из мальчиков.
— Совершенно верно, мой юный синьор.
Так вот синьор Джованноне говорит мне:
«Саго, подпиши-ка прежде всего вот этот контракт».
Я подписываю.
И он сейчас же дает мне три дуката.
Я в жизнь свою таких денег не видывал.
А затем объясняет мне, как я должен действовать.
На другой день я испрашиваю аудиенцию у грозного синьора Дзингарелли.
Его старый лакей ведет меня к нему в комнату.
— Что тебе от меня надо, сорванец? — спрашивает Дзингарелли.
— Маэстро! — говорю ему я.
— Я пришел покаяться во всех моих проступках.
Никогда больше я не буду удирать из консерватории и лазить через забор.
Я буду теперь учиться вдвое прилежнее, чем раньше.
— Если бы я не боялся испортить самый прекрасный бас, какой я когда-либо слышал, я бы тебя посадил под замок на хлеб и на воду, негодник; ты бы у меня посидел так недельки две.
— Маэстро, — опять начинаю я, — я теперь буду у вас самым примерным учеником во всей консерватории, credete a me.
Но я только прошу, не откажите исполнить мою просьбу: если к вам кто-нибудь явится просить, чтобы я пел где-нибудь, не отпускайте меня.
Умоляю вас, скажите, что вы не можете!
— Да кому же в голову придет просить у меня такого шалопая?
Да разве я когда-нибудь позволю тебе уйти из консерватории?
Да ты что, смеяться надо мной вздумал?
А ну-ка, вон отсюда!
Сию минуту вон! — кричит он, а сам старается пнуть меня ногой в зад. — Смотри, попадешь у меня под замок на хлеб и на воду. Через час сам синьор Джованноне является к директору. — Я пришел просить вас, — говорит он, — сделайте милость, от вас зависит мое счастье, — отдайте мне Джеронимо, пусть он попоет у меня эту зиму, а я тогда смогу дочку замуж выдать. — На что тебе этот сорванец? — кричит ему Дзингарелли. — Да я и слышать об этом не желаю! Не отдам ни за что! А кроме того, если бы я даже и отпустил его, он сам никогда не согласится бросить консерваторию: он только что клялся мне в этом. — Ну, если только за этим дело, — важно ответствует Джованноне, доставая из кармана мой контракт, — carta canta — вот его подпись. Тут Дзингарелли рассвирепел, чуть звонок не оборвал. — Выгнать, — кричит, — сейчас же выгнать Джеронимо вон из консерватории! — А сам весь трясется от ярости. Так меня и выгнали. Ну и хохоту было! И в тот же вечер я уже пел арию Moltiplico: Полишинель собирается жениться и считает по пальцам, что ему надо купить себе для обзаведения хозяйством, и каждый раз сбивается со счета. — Ах, сударь, будьте так добры, спойте нам эту арию! — сказала г-жа де Реналь. Джеронимо запел, и все хохотали до слез. Синьор Джеронимо отправился спать, когда уже пробило два часа; он очаровал всю семью своими приятными манерами, своей любезностью и веселым нравом. На другой день г-н и г-жа де Ренали вручили ему письма, которые были ему нужны для представления к французскому двору. «Вот гак-то везде, одна фальшь, — рассуждал сам с собой Жюльен. — Сейчас синьор Джеронимо покатит в Лондон на шестидесятитысячное жалованье. А без ловкости этого директора Сан-Карлино его божественный голос стал бы известен, может быть, на десять лет позднее… Нет, честное слово, по мне — лучше быть Джеронимо, а не Реналем. Правда, его не так уважают в обществе, но зато у него нет таких неприятностей, как, скажем, — эти торги, да и живется ему куда веселей».
Жюльен удивлялся самому себе: те недели, которые он провел в полном одиночестве в Верьере, в пустом доме г-на де Реналя, он чувствовал себя очень счастливым.
Отвращение, мрачные мысли охватывали его только на званых обедах, а в остальное время, один во всем доме, он мог читать, писать, думать, и никто не мешал ему.
Его ослепительные мечты не нарушались поминутно горькой необходимостью угадывать движения низкой душонки — да еще мало того — ублажать ее разными хитростями или лицемерными словами.
Быть может, счастье вот здесь, совсем рядом?
Ведь на такую жизнь не нужно много денег: достаточно жениться на Элизе или войти в дело Фуке.
Но путник, поднявшись на крутую гору, с великим удовольствием отдыхает на ее вершине.
А будет ли он счастлив, если его заставят отдыхать вечно?
Госпожу де Реналь одолевали страшные мысли.