Стендаль Во весь экран Красное и черное (1827)

Приостановить аудио

«На всякой работе нужны люди с головой, потому что надо же делать дело, — рассуждал он сам с собой. 

— У Наполеона я был бы сержантом; а среди этих будущих попов я буду старшим викарием».

«Все эти несчастные парни, — думал он, — выросли на черной работе и до того, как попали сюда, жили на простокваше и на черном хлебе.

Там у себя, в своих лачугах, они видят говядину раз пять-шесть в году.

Подобно римским воинам, для которых война была временем отдыха, эти темные крестьяне совершенно очарованы сладостной семинарской жизнью».

В их хмурых взорах Жюльену никогда не удавалось прочесть ничего, кроме чувства удовлетворенной физической потребности после обеда и предвкушения физического удовольствия перед едой.

Вот каковы были люди, среди которых ему надлежало выделиться. Однако Жюльен не знал одного, — и никто не собирался его в это посвящать, — а именно: что быть первым по различным предметам, как, например, по догматике, истории церкви и прочее и прочее, словом, по всему, что проходят в семинарии, считалось в их глазах просто-напросто грехом гордыни.

Со времени Вольтера, со времени введения двухпалатной системы, которая, в сущности, есть не что иное, как недоверие и личное суждение, и которая прививает умам народным гнусную привычку не доверять, французская церковь поняла, что истинные ее враги — это книги.

Смиренномудрие — превыше всего в ее глазах.

Преуспеяние в науках, и даже в священных науках, кажется ей подозрительным, и не без основания.

Ибо кто сможет помешать просвещенному человеку перейти на сторону врага, как это сделали Сийес или Грегуар?

Церковь трепещет и цепляется за папу, как за свой единственный якорь спасения.

Только папа может пресечь личные суждения да при помощи благочестивой пышности своих придворных церемоний произвести некоторое впечатление на пресыщенный и растленный ум светских людей.

Жюльен, наполовину угадывая эти многообразные истины, которые старательно опровергаются всем, что произносится в семинарии, постепенно впадал в глубокое уныние.

Он много занимался и быстро овладевал всяческими знаниями, весьма полезными для служителя церкви, в высшей степени лживыми, на его взгляд, и не внушавшими ему ни малейшего интереса.

Он полагал, что больше ему, собственно, нечего делать.

«Неужели же все на свете забыли обо мне? — думал он.

Он не знал, что г-н Пирар получил и сжег немало писем с дижонским штемпелем, в которых, несмотря на благопристойный стиль, угадывалась самая неудержимая страсть и чувствовалось, что страшные муки раскаяния гнетут и преследуют эту любовь.

«Тем лучше, — думал аббат Пирар, — по крайней мере этот юноша любил все-таки верующую женщину».

Однажды аббат Пирар вскрыл письмо, которое можно было прочесть только наполовину, так оно все расплылось от слез: это было прощание с Жюльеном навек.

«Наконец-то, — было написано в письме, — господь даровал мне милость и заставил меня возненавидеть не того, кто был причиной моего греха, ибо он всегда останется для меня самым дорогим, что есть на свете, а самый грех мой.

Жертва принесена, друг мой. И, как видите, это стоило мне немалых слез.

Забота о спасении тех, кому я принадлежу, тех, кого вы так любили, одержала верх.

Господь наш — справедливый, но грозный — теперь уже не обрушит на них гнев свой за грехи матери.

Прощайте, Жюльен, будьте справедливы к людям».

Эти последние прощальные слова в конце письма почти невозможно было разобрать.

В письме прилагался дижонский адрес, хотя при этом выражалась надежда, что Жюльен воздержится отвечать на это письмо, а если и ответит, то в таких выражениях, которые женщина, обратившаяся к добродетели, могла бы прочесть, не краснея.

Меланхолия Жюльена вкупе с тем скудным питанием, которым снабжал семинарию некий поставщик обедов по 83 сантима за порцию, стала сказываться на его здоровье, как вдруг однажды утром у него в келье неожиданно появился Фуке.

— Наконец-то я до тебя добрался.

Пятый раз, не в упрек тебе будь сказано, я нарочно приезжаю в Безансон, чтобы повидаться с тобой.

И всякий раз вижу перед собой одну и ту же деревянную рожу.

Уж я тут поставил кое-кого караулить у ворот семинарии.

Да почему же ты, черт побери, никогда не выходишь?

— Это — испытание, которое я наложил на себя.

— А ты очень переменился. Наконец-то я тебя вижу!

Две звонких монетки, по пяти франков каждая, сейчас только просветили меня: какой я, оказывается, был дурак, что не сунул их в первый же раз.

Разговорам двух друзей, казалось, конца не будет.

Жюльен сильно побледнел, когда Фуке сказал ему:

— Да, кстати, знаешь, мать твоих учеников впала в самое исступленное благочестие.

И он непринужденным тоном, который тем сильнее задевает пылкую душу, что в ней в эту минуту, нимало не подозревая о том, ворошат все самое для нее дорогое, стал рассказывать:

— Да, дружище, она ударилась в самую, понимаешь ли, пылкую набожность.

Говорят, ездит на богомолье.

Однако, к вечному позору аббата Малона, который так долго шпионил за беднягой Шеланом, госпожа де Реналь не захотела иметь с ним дело.

Она ездит исповедоваться в Дижон или в Безансон.

— Она бывает в Безансоне? — весь вспыхнув, спросил Жюльен.

— Бывает, и довольно часто, — с недоуменным видом ответил Фуке.

— Есть у тебя с собой номер «Конститюсьонель»?

— Что такое? — переспросил Фуке.

— Я спрашиваю, есть у тебя с собой номер «Конститюсьонель»? — повторил Жюльен самым невозмутимым тоном. 

— Он здесь, в Безансоне, продается по тридцать су за выпуск.