Генри Джеймс Во весь экран Крылья голубки (1902)

Приостановить аудио

Это было как бы в духе попыток найти возможность снова по-настоящему прочувствовать упущенное, – и то, что Деншер, приехав на вокзал загодя, шагал взад и вперед по платформе до прихода поезда, безусловно, было для него – пока это длилось – чем-то вроде глотка свободы.

Только вот когда поезд прибыл и Деншер подошел к двери купе сэра Люка и при том, что за этим последовало – то есть при самом развитии ситуации, – ощущение антиклимакса, спада невероятной напряженности, лишило его страхи и колебания даже признака достоинства, на какое можно было бы претендовать.

Он вряд ли сумел бы сказать, что менее всего выразилось в поведении гостя – узнавание и предполагаемое ожидание или удивление по поводу его присутствия, которое удалось почти моментально скрыть.

Сэр Люк – так прочел ситуацию Деншер – напрочь забыл довольно выдающегося молодого человека, с которым не так давно ходил по городу, хотя он и теперь сразу же выделил его из толпы спокойным внимательным взглядом.

Молодой человек, почувствовав, что его вот так выделили, воспринял это как доказательство великолепной бережливости.

В противоположность бесконечному расточительству, с которым он постоянно был так или иначе связан, демонстрация такой экономии носила характер благородного предостережения.

Знаменитый путешественник в поезде всю дорогу использовал свое время так, как ему было нужно, ни минуты не потратив на беспокойство о том, что ждет его впереди.

А ожидал его необычный профессиональный случай, к которому довольно выдающийся молодой человек имел, неким странным образом, отдаленное отношение; но одного движения глаз знаменитому путешественнику хватило, чтобы Деншер, стоя на платформе, слегка нарушил неподвижность этого лица: движение глаз явно обозначило возобновленное узнавание.

Если, однако, доктор отбросил мысли о предстоящем, покидая лондонский вокзал Виктория, он теперь, видимо, так же тотчас отбросит все, что следует отбросить.

Такая концепция стала для Деншера, насколько это могло его касаться, символом самого тона знаменательного визита.

В общем, ведь человек видит все, размышлял далее наш молодой друг, что при ближайшем общении он, скорее всего, приемлет, если только не пытаться слишком многое скрыть; а недостает человеку пользы от внутреннего применения того, что он приемлет.

У великолепного спуска к воде, покинув вокзал, Деншер задался вопросом о том, какую пользу он сможет извлечь из той аномалии, что им придется расстаться у гондолы.

На платформе ведь был и Эудженио: он почтительно держался сзади, выказывая одновременно готовность услужить и чувство собственного достоинства, и по его указанию дворцовая гондола двинулась им навстречу, как только они вместе вышли из вокзала.

Деншер ничего не имел против того, что три эмиссара Милли увидят, как он отказывается сесть на мягкие черные подушки гондолы рядом с гостем дворца: он понимал, что свою обостренную чувствительность ему следует сейчас оставить далеко позади.

Все, что ему оставалось сделать, – это неопределенно улыбнуться с пристани – да пусть они видят, ослы этакие, что он не допущен, если им так нравится!

– А я теперь там не бываю, – произнес он, грустно покачав головой.

– О?! – произнес сэр Люк в ответ и не промолвил более ни слова: так что все обошлось прекрасно, справедливо решил Деншер с точки зрения неизбежной и непреднамеренной загадочности.

Его друг даже, по-видимому, не обратил на это внимания и не предположил, что это может быть как-то связано с неожиданным кризисом.

Более того, он и потом ни на что не обращал особого внимания: классическое суденышко, подчинявшееся главным образом неподражаемому гребку Паскуале, стоявшего на корме, совершило маневр, в результате которого стала видна, все уменьшаясь, его задняя часть, выглядевшая весьма грациозно благодаря черному шатру felze.

Деншер следил, как исчезает из виду гондола; он услышал крик Паскуале, донесшийся к нему по воде, – предупреждение о резком, уверенном повороте в боковой канал – кратчайший путь ко дворцу.

Своей гондолы у него не было; он завел себе обычай никогда гондолу не нанимать; и он униженно – поскольку в Венеции это унижение – пошел прочь пешком, впрочем простояв довольно долго там, где гость дворца его покинул.

Это было очень странно, но он вдруг обнаружил, что никогда еще не оказывался, даже не ожидал, что окажется, – так близко лицом к лицу с истинной правдой о Милли.

Он не мог ожидать, с какой силой подействует на него осознание неожиданно возникшей перемены – ибо перемена стала ощутима даже в самом воздухе, когда он услышал крик Паскуале и увидел, как исчезает гондола, ощутима уже в самом виде человека, приглашенного, чтобы Милли помочь.

Он, Деншер, не только никогда не приближался к реальным фактам о ее состоянии, которое считалось для него самого благом; он не только, вместе со всеми, пребывал снаружи, за непроницаемой сплошной оградой, внутри которой царило нечто вроде дорогостоящей неопределенности, создаваемой из улыбок, умолчаний и красивых вымыслов и неоценимых развлечений для друзей – всегда почти на грани срыва; он, помимо этого, как и все остальные, активно поощрял утаивания – ведь они были в интересах их всех, позволяя всем им сохранять хорошие манеры, позволяя всем испытывать жалость, лелеять поистине великодушные идеалы.

Это был заговор молчания, если воспользоваться ходячим клише, – заговор, в котором ни один из них не стал исключением, огромный грязный мазок тлена, запятнавший картину, тень, призрак боли и ужаса, не нашедший нигде такой поверхности духа или слова, что могла бы его отразить.

«Да простой эстетический инстинкт, свойственный роду человеческому…!» – повторял себе наш молодой человек в этой связи, опуская остальную часть сентенции, но вновь и вновь возвращаясь к ней в возмущении, вызванном пренебрежением к необходимости видеть.

Итак, это был всеобщий, сознательно создаваемый самообман, иллюзорный райский сад, из которого конкретно указанное лицо было изгнано, словно опасное животное.

Что, вследствие всего этого, произошло теперь, так это то, что указанное лицо, все это время стоявшее у входа, переступило порог как бы в персоне сэра Люка Стретта и, совершенно в этом масштабе, заполнило всю территорию целиком.

Каждый нерв Деншера, каждый удар его сердца измерили эту перемену прежде, чем он ушел с пристани.

В один миг факты физического страдания, неизлечимой боли, трагически сузившихся возможностей явственно возникли в его воображении, и столь же явственно ему предстояло теперь их чувствовать.

Коротко говоря, очистившийся воздух, дающий возможность не только более ясно, но и неизбежно увидеть все, оставил Деншеру лишь одно: быть благодарным сэру Люку за широкие плечи, которые – если только нашему герою удастся удержаться в их очертаниях – смогли бы до некоторой степени его «прикрыть».

В первые день-два, однако, Деншеру оставалось не вполне ясным, увидит ли он своего выдающегося друга снова или нет.

То, что ему невозможно, на каком бы то ни было основании, вернуться во дворец, стало для Деншера непреложной истиной, так же как и другая черта его странного положения – известность наложенного на него запрета, связанная с тем, что он так и не уехал из Венеции.

Прежде его достаточно часто видели в гондоле Лепорелли.

Поскольку, соответственно, не было ни малейшей вероятности, что Деншер может встретить сэра Люка где-либо в городе – ведь у того не будет ни времени, ни желания бездельно прогуливаться, то ничего более не могло меж ними произойти, если только, всем на удивление, великий человек не пожелал бы сам его посетить.

Подобный поступок сэра Люка, размышлял далее Деншер, даже не будет просто зависеть от решения миссис Стрингем – как теперь могли бы выразиться – «подключить» доктора.

Это будет также зависеть – и для нее это практически составит некоторую разницу – от ее реальной попытки это сделать, и более всего это будет зависеть от того, как сам сэр Люк отнесется к ее стараниям.

У Деншера, кстати сказать, имелся собственный взгляд на количество, не говоря уже о конкретном характере, ответов, каких от него можно было бы ожидать.

У него имелся собственный взгляд на способность подобного персонажа даже просто понять ее просьбу.

До какой степени мог он быть готов и какую важность в конечном счете следовало ему придавать всему этому?

Деншер задавал себе такие вопросы, чтобы рассмотреть свое положение с наихудшей стороны.

Он непременно упустит великого человека, если великий человек не придет повидать его сам, и великий человек должен прийти к нему ради цели, какую даже предположить невозможно.

Следовательно, он вообще не явится, нечего и надеяться.

Деншер вовсе не так яростно отвергал любые вероятности, но его угнетало сознание, что в его распоряжении слишком мало возможностей отступить, уклониться, и он не мог упустить ни одной из них.

Ничто в его затруднениях не было столь странным, как то, что, непреодолимо боясь самого себя, он нисколько не боялся сэра Люка.

У него создалось впечатление, за которое он держался изо всех сил и которое было основано на ощущении, оставшемся от прежнего общения с великим человеком, что тот каким-то образом отпустит его с миром.

Этот гость нес на своих плечах правду о Милли, эта правда звучала в его шагах, сам факт его присутствия дал имя и форму этой правде, и этому времени, и всему окружающему; однако ее не видно было на лице гостя, на том же самом лице, что так открыто и прямо было обращено к Деншеру в более ранний период.

Его появление здесь в первый раз, не по вызову, а по его собственному дружескому капризу, имело совсем иное качество, иную ценность; и хотя наш молодой человек вряд ли мог надеяться, что прежнее качество восстановимо, он в мыслях своих стремился к возобновлению прежнего контакта.

Он вовсе не желал, как он метко называл это про себя, оказаться свиньей, но было кое-что, чего он все-таки желал бы для себя самого.

Это кое-что – мысль об этом не покидала Деншера – сэр Люк мог дать ему, если только это не представлялось совершенно невозможным.