– Нет, это уж слишком хорошо.
А я буду очень страдать?
– Вовсе нет.
– И все же жить?
– Милая моя юная леди, – произнес ее выдающийся друг, – разве «жить» не есть как раз то самое, что я пытаюсь уговорить вас взять на себя труд делать?
IV
Милли ушла, а его слова все еще звучали у нее в ушах, так что, когда она оказалась уже довольно далеко от его дома – снова на широкой площади, но на этот раз совершенно одна, – у нее возникло такое чувство, будто перед нею открылась возможность немедленно применить их на деле.
Именно их эффект, рожденное ими возбуждение несли ее вперед; она вышла в открытое пространство, ощущая, что ей придали побудительный импульс – импульс прямой и непосредственный и к тому же легкоосуществимый.
Ее терпели целый час, и теперь она понимала, почему так хотела придти одна.
Никто на свете не мог бы с достаточным пониманием войти в ее положение, никакая связь не могла быть достаточно тесной, чтобы ее сопровождающий не испытал рядом с ней чувства какого-то неравенства в их положении.
В этом первом озарении она буквально ощутила, что ее единственным компаньоном должно стать все человечество, существующее вокруг нее, но вдохновляюще безличное, и что ее единственным полем деятельности должна быть – здесь и сейчас – только серая беспредельность Лондона.
Серая беспредельность стала как-то вдруг ее стихией, серая беспредельность оказалась тем, чем ее выдающийся друг на тот момент заполнил ее мир, а «жизнь», как он обозначил ее для Милли, жизнь как выбор, жизнь как волевой акт, неизбежно обрела лицо этой беспредельности.
Милли пошла прямо вперед, куда глаза глядят, не чувствуя слабости, исполненная силы, и, шагая так, все более радовалась, что она одна, ибо никто – ни Кейт Крой, ни Сюзан Шеперд – не захотел бы идти столь стремительно, как шла сейчас она.
Под конец беседы она спросила сэра Люка, можно ли ей пойти домой или куда-нибудь еще пешком, и он ответил, как если бы ее экстравагантность его опять позабавила:
– К счастью, вы активны по натуре – это прекрасно: поэтому наслаждайтесь активностью, будьте активны, как можете, как вам хочется, – вы не ошибетесь, вы ведь далеко не глупы.
Это был фактически последний побудительный толчок, как и тот штрих, что, соединившись с ним, составил странную смесь в ее сознании – смесь, вкус которой отдавал одновременно утратой и обретением.
Ей представлялось чудесным, пока она шла в неопределенном направлении, что оба этих ощущения воспринимаются как равнозначные: к ней отнеслись так – не правда ли? – будто у нее есть право и силы жить; и все-таки ведь к вам так не отнеслись бы – не правда ли? – если бы не встал вопрос о том, что ровно в той же степени вероятно, что вы можете умереть.
Красота цветения исчезла из маленького, старенького чувства безопасности, это было ясно: она оставила его где-то позади – навсегда.
Но ей вместо этого была предложена красота мысли о великом приключении, об огромном, пока туманном опыте борьбы, к которому она, с большей ответственностью, чем когда-либо прежде, может приложить руку.
Чувство было такое, что ей пришлось сорвать с груди и выбросить прочь какое-то полюбившееся украшение, привычный цветок, небольшую старинную драгоценность, что была частью ее ежедневной одежды, а вместо нее вскинуть на плечо какое-то странное оборонительное оружие, то ли мушкет, то ли копье, то ли алебарду, – возможно, в высокой степени способствующее поразительно интересному внешнему виду, но требующее напряжения всех сил воинственного духа.
Милли, кстати сказать, уже ощущала этот инструмент у себя за спиной, так что шла теперь и впрямь будто солдат на марше, шла вперед, будто бы, в связи с ее посвящением в тайну, прозвучало ее первое задание.
Она проходила по незнакомым улицам, по пыльным, замусоренным проходам, мимо длинного строя фасадов, которых никак не мог украсить яркий августовский свет. Она проходила милю за милей, и ее единственным желанием было заблудиться; случались моменты, когда, на углах улиц, она останавливалась и выбирала направление, буквально выполняя указание ее нового друга – наслаждаться своей активностью.
Это стало как бы новым удовольствием – обладать таким новым резоном: она без промедления подтвердит свой выбор, свою волю жить; беря в свои руки обладание всем, что ее окружало, она сочла, что для начала это будет справедливым подтверждением этой воли; и ее вовсе не заботило, что такое подтверждение может встревожить Сюзи.
Сюзи в должное время задастся вопросом: «Что же такое, – как они говорили в гостинице, – могло с ней статься?», но это все-таки будет ничто по сравнению с удивительными вещами, какие ждут их впереди.
Милли чувствовала, что удивительные вещи уже сейчас сопутствуют ее шагам: похоже было, что в глазах встречных она видит отражение своей внешности и походки.
Время от времени она обнаруживала, что ходит по местам, где вряд ли можно часто встретить странного вида девушек из Нью-Йорка, изящно задрапированных в темные ткани, в шляпках с отделкой из собольего меха, в обуви, едва ли соответствующей сезону, и к тому же без всякого стеснения оглядывающих все вокруг. Судя по любопытству, какое она явно возбуждала в проходах и проездах, на боковых улочках и в переулках, где бегали чумазые ребятишки и тарахтели тележки уличных торговцев, – Милли надеялась, что именно это и есть трущобы, – она вполне могла бы нести на плече мушкет, могла бы объявить, что только что ступила на тропу войны.
Однако, опасаясь, что переигрывает свою роль, она порой останавливалась то там, то сям и заводила беседу, расспрашивая, как ей отыскать дорогу домой, несмотря на то что – как требовало само приключение – правильной дороги к дому она знать вовсе не хотела.
Трудность заключалась в том, что она в конце концов совершенно случайно ее нашла: выйдя куда-то, она сразу же увидела перед собой Риджентс-парк, вокруг которого, в двух или трех случаях, ее с Кейт Крой торжественно прокатила наемная карета.
Но теперь она вошла в него, в его глубину, и это было самое настоящее: самое настоящее – оказаться вдали от помпезных аллей, глубоко в его середине, на широких участках неподстриженной травы; здесь стояли скамейки и бродили грязные овцы, здесь свободные от занятий подростки играли в мяч, и их крики мягко растекались в густом воздухе; здесь ходили путники – такие же взволнованные и усталые, как она; здесь, вне всякого сомнения, были их еще сотни – все в таком же затруднительном положении, что и она.
Их положение, их затруднения, их великое общее беспокойство, что же это иное здесь, в таком свободном пространстве, где вполне можно дышать, как не практическая проблема жизни?
Они смогут жить, если захотят, то есть им, как ей самой, так сказали: она видела их сейчас повсюду вокруг себя, на скамьях и стульях, они переваривали новую информацию, узнавали ее как нечто, в общем-то, знакомое, но принявшее несколько иную форму, – узнавали благословенную старую истину, что они будут жить, если смогут.
Все, что она теперь разделяла с ними, вызвало у нее желание посидеть, побыть в их компании; она принялась осуществлять его, поискав свободную скамью и тщательно избегая еще более свободного стула, оказавшегося совсем рядом с нею, за который ей пришлось бы уплатить сбор, тем самым выказав свое превосходство.
Последние клочки превосходства довольно скоро слетели с нашей юной леди, хотя бы оттого, что не прошло и нескольких минут, как она ощутила, что утомлена гораздо больше, чем предполагала.
Этот факт и особое обаяние самой ситуации заставили ее задержаться здесь и отдохнуть; было какое-то колдовское очарование в чувстве, что никто на свете не знает, где она находится.
Такое случилось с ней впервые в жизни: кто-нибудь, все вообще, казалось, заранее, в каждый момент ее существования знали, где она находится, так что сейчас Милли вполне могла сказать себе, что это была не жизнь.
Следовательно, то, что происходило теперь, могло быть жизнью: ее выдающийся друг, по-видимому, и желал, чтобы она вышла именно сюда.
Правда, ему к тому же не хотелось, чтобы она придавала слишком большое значение собственной изолированности (что она, кажется, как раз сейчас и делала!); однако в то же время он хотел, чтобы она не лишала себя никаких достойных источников интереса.
Он был заинтересован – она пришла к такому заключению – в ее обращении к стольким источникам, сколько найдет возможным; и пока Милли вот так сидела в парке, она все больше проникалась мыслью, что сэр Люк очень существенно ей помогает – «подставляет плечо».
Если бы она делала это самостоятельно, она назвала бы это «опорой», опора – это ведь просто для особ слабых; и она все думала и думала, сопоставляя доказательства, что он, видимо, отнесся к ней как к одной из особ слабых.
И конечно же, Милли отправилась к нему как одна из особ слабых… но ох с какой тайной надеждой, что он вдруг объявит ей, как что-то, о чем нельзя умолчать, что она – молодая львица!
В действительности же ей пришлось столкнуться с тем, что он вовсе никем ее не объявил; в конце концов, по долгом размышлении, у нее возникло чувство, что он совершенно прелестно ускользнул от этого.
Полагал ли он тем не менее, задавала она себе вопрос, что ему удастся удержаться на такой позиции? – хотя, взвесив свой вопрос более тщательно, она решила, что задавать его не очень-то справедливо.
Милли в этот необыкновенный час взвешивала множество вопросов, удивительных и странных, но, к счастью, прежде, чем действовать, она постепенно додумалась до упрощений.
Самым странным из них, к примеру, было неожиданное озарение, что ее друг вполне мог «ускользнуть» через одну дверь, а затем, совершенно прелестно и с благими намерениями, обманом войти обратно через другую.
Еще сильнее повергло ее в недвижимое состояние предположение, что сэр Люк если что-то существенное и «затевает», то, скорее всего, это связано с его скрытым намерением всегда быть ей другом, готовым придти на помощь.
А разве не так говорят все женщины, когда хотят отвергнуть предложение мужчины, с которым не могут вступить в более близкие отношения?
Они, несомненно, совершенно искренне себе представляют, что можно сделать другом человека, которого не можешь сделать мужем.
Но Милли даже в голову не пришло, что то же правило стало общим для докторов, применяющих такую уловку к больным, которых они не могут принять как своих пациентов: у нее почему-то создалось глубокое убеждение, что ее врач – как бы глупо это ни звучало – исключительно тронут ее случаем.
Причиной послужил небольшой, но убийственный факт – если ей позволено говорить о таких вещах, как убийство, – она была уверена, что смогла поймать его на чем-то, совсем не относящемся к делу: ведь она ему явно понравилась.
Она пошла к нему вовсе не затем, чтобы понравиться, она пошла к нему за его суждением о ней, а он достаточно великий человек, чтобы для него стало привычным видеть разницу.