В Апиа?
В Гонолулу?
Шкипер мог располагать шестью тысячами миль тропического пояса, а точного адреса я не слыхал.
Храпящий пони в одно мгновение унес его в «вечность», и больше я его не видал. Этого мало: я не встречал никого, кто бы видел его с тех пор, как он исчез из поля моего зрения, сидя в ветхой маленькой гхарри, которая завернула за угол, подняв белое облако пыли.
Он уехал, исчез, испарился; и нелепым казалось то, что он словно прихватил с собой и гхарри, ибо ни разу не встречал я с тех пор гнедого пони с разорванным ухом и томного извозчика тамила, разглядывающего свою больную ступню.
Тихий океан и в самом деле велик; но нашел ли шкипер арену для развития своих талантов, или нет, – факт остается фактом: он унесся в пространство, словно ведьма на помеле.
Маленький человечек, с рукой на перевязи, бросился было за экипажем, блея на бегу:
– Капитан!
Послушайте, капитан!
Послушайте! – но, пробежав несколько шагов, остановился, понурил голову и медленно побрел назад.
Когда задребезжали колеса, молодой человек круто повернулся.
Больше никаких движений и жестов он не делал и снова застыл на месте, глядя вслед исчезнувшей гхарри.
Все это произошло значительно быстрее, чем я рассказываю, так как я пытаюсь медлительными словами передать вам мгновенные зрительные впечатления.
Через секунду на сцене появился клерк-полукровка, посланный Арчи присмотреть за бедными моряками с потерпевшей крушение «Патны».
Преисполненный рвения, он выбежал с непокрытой головой, озираясь направо и налево, горя желанием исполнить свою мысль.
Она была обречена на неудачу, поскольку дело касалось главной заинтересованной особы; однако он суетливо приблизился к оставшимся и почти тотчас же впутался в словопрение с парнем, у которого рука была на перевязи; оказывается, этот субъект горел желанием затеять ссору.
Он заявил, что не намерен выслушивать приказания, – э, нет черт возьми!
Его не запугаешь враками, какие преподносит этот дерзкий писака-полукровка.
Он не потерпит грубости от «подобной личности», даже если тот и не врет.
Твердое его решение – лечь в постель.
– Если вы бы не были проклятым португальцем, – услышал я его рев, – вы бы поняли, что госпиталь – единственное подходящее для меня место.
Он поднес здоровый кулак к носу своего собеседника; начала собираться толпа; клерк растерялся, но, делая все возможное, чтобы поддержать свое достоинство, пытался объяснить свои намерения.
Я ушел, не дожидаясь конца.
Случилось так, что в то время в госпитале лежал один из моих матросов; зайдя проведать его, за день до начала следствия, я увидел в палате для белых того самого маленького человечка; он метался, бредил, и рука его была в лубке.
К величайшему моему изумлению, долговязый субъект с обвислыми усами также пробрался в госпиталь.
Помню, я обратил внимание, как он улизнул во время ссоры – ушел, не то волоча ноги, не то подпрыгивая и стараясь не казаться испуганным.
Видимо, он не был новичком в порту и, в своем отчаянии, направил стопы прямехонько в бильярдную и распивочную Мариани, находившуюся неподалеку от базара.
Этот не поддающийся описанию бродяга Мариани был знаком с долговязым субъектом и где-то в другом порту имел случай потворствовать его порочным наклонностям; теперь он встретил его раболепно и, снабдив запасом бутылок, запер в верхней комнате своего гнусного вертепа.
По-видимому, долговязый субъект опасался преследования и желал спрятаться.
Много времени спустя Мариани, явившись как-то на борт моего судна, чтобы получить со стюарда деньги за сигары, сообщил мне, что для этого человека готов был сделать и большее, ни о чем не расспрашивая, в благодарность за какую-то гнусную услугу, давным-давно оказанную ему долговязым субъектом, – по крайней мере так я его понял.
Он дважды ударил себя кулаком в смуглую грудь, выкатил огромные черные глаза – в них блеснули слезы – и воскликнул:
– Антонио никогда не забудет. Антонио никогда не забудет!
Что это была за грязная услуга, я так в точности и не узнал. Как бы то ни было, но он предоставил ему возможность обретаться под замком в комнате, где стоял стол, стул, на полу лежал матрац, в углу куча обвалившейся штукатурки; долговязый субъект, отдавшийся безрассудному страху, мог поддерживать свой дух теми напитками, какими располагал Мариани.
Так продолжалось до тех пор, пока к вечеру третьего дня субъект, испустив несколько отчаянных воплей, не почувствовал необходимости обратиться в бегство от легиона сороконожек.
Он взломал дверь, одним прыжком слетел с шаткой маленькой лестницы, упал прямо на живот Мариани, затем вскочил и, как кролик, метнулся на улицу.
Рано поутру полиция подобрала его на куче мусора.
Сначала ему взбрело в голову, что его тащат на виселицу, и он геройски сражался за свою жизнь; когда же я присел к его кровати, он лежал очень спокойно, и в таком состоянии пребывал уже два дня.
Его худое бронзовое лицо с белыми усами выглядело красивым и спокойным на фоне подушки; оно походило на лицо истомленного воина с детской душой, если бы не странная тревога, светившаяся в его как будто стеклянных блестящих глазах, словно чудовище, молчаливо притаившееся за застекленной рамой.
Он был так удивительно спокоен, что у меня родилась нелепая надежда услышать от него какое-нибудь объяснение этого нашумевшего дела.
Не могу сказать, почему мне так хотелось разбираться в позорных деталях происшествия, которое в конце концов касалось меня лишь как члена известной корпорации; членов ее связывает лишь бесславный труд да кое-какие нормы поведения.
Называйте это, если хотите, нездоровым любопытством; как бы то ни было, я, несомненно, хотел что-то разузнать.
Быть может, подсознательно я надеялся найти какую-то тайную искупающую причину, благодетельное объяснение, хотя бы тень смягчающих обстоятельств.
Теперь я понимаю, что надежда моя была несбыточна, ибо я надеялся одолеть самого стойкого призрака, созданного человеком, – гнетущее сомнение, обволакивающее, как туман, скрытое и гложущее, словно червь, более жуткое, чем неизбежность смерти, – сомнение в верховной власти твердо установленных норм.
С ним тяжело бывает сталкиваться; оно-то и порождает панику или толкает на маленькие подлости; в нем кроется погибель.
Верил ли я в чудо? И почему я так страстно его желал?
Быть может, ради самого себя я искал хотя бы тени оправдания для этого молодого человека, которого никогда раньше не видал, но одна его внешность придавала особую окраску моим мыслям, – теперь, когда я знал об его слабости, и эта слабость казалась мне таинственной и ужасной, словно свидетельствовала о судьбе-разрушительнице, подстерегающей всех нас, – тех, кто в молодости был похож на него.
Боюсь, что таков был тайный мотив моего выслеживания.
Да, несомненно, я ждал чуда.
Единственное, что кажется мне теперь, по прошествии многих лет, чудесным, это – безграничная моя глупость.
Я действительно ждал от этого пришибленного и подозрительного инвалида какого-то заклятия против духа сомнений.