А ведь я здесь единственный моряк.
Только у меня живы эти воспоминания.
И все же это дело всплыло сегодня.
Но если двое людей, друг с другом не знакомых, но знающих о «Патне», встретятся случайно в каком-нибудь уголке земного шара, между ними непременно завяжется разговор об этой катастрофе.
Раньше я никогда не встречался с этим французом, а через час распрощался с ним навсегда, казалось, он был не особенно разговорчив – спокойный грузный парень в измятом кителе, сонно сидевший над бокалом с какой-то темной жидкостью.
Погоны его слегка потускнели, гладко выбритые щеки были желты; он имел вид человека, который нюхает табак.
Не знаю, занимался ли он этим, но такая привычка была бы ему к лицу.
Началось с того, что он мне протянул через мраморный столик номер «Хом Ньюс», в котором я не нуждался.
Я сказал – мерси.
Мы обменялись несколькими невинными замечаниями, совершенно незаметно завязался разговор, и вдруг француз сообщил мне, как они были «заинтригованы этим трупом».
Выяснилось, что он был одним из офицеров, поднявшихся на борт.
В кафе, где мы сидели, можно было получить самые разнообразные иностранные напитки, имевшиеся в запасе для заглядывающих сюда морских офицеров, француз потянул из бокала темную жидкость, похожую на лекарство, – по всем вероятиям, это был самый невинный cassis a l'eau, – и, глядя в стакан, слегка покачал головой.
– Impossible de comprendre… vous concevez, – сказал он как-то небрежно и в то же время задумчиво.
Я легко мог себе представить, как трудно было им понять.
На канонерке никто не знал английского языка настолько, чтобы разобраться в истории, рассказанной серангом.
Вокруг двух офицеров поднялся шум.
– Нас обступили.
Толпа стояла вокруг этого мертвеца (autour de ce mort), – рассказывал он. – Приходилось заниматься самым неотложным.
Эти люди начинали волноваться… Parbleu!
Такая толпа…
Своему командиру он посоветовал не прикасаться к переборке – слишком ненадежной она казалась.
Быстро (en toute hate) закрепили они два кабельтова и взяли «Патну» на буксир – вперед кормой к тому же. Принимая во внимание обстоятельства, это было не так глупо, ибо руль слишком поднимался над водой, чтобы можно было его использовать для управления, а этот маневр уменьшал давление на переборку, которая требовала, как выразился он, крайне осторожного обращения (exigeait les plus grands menagements).
Я невольно подумал о том, что мой новый знакомый имел, должно быть, решающий голос в совещании о том, как поступить с «Патной». Хотя и не очень расторопный, он производил впечатление человека, на которого можно положиться; к тому же он был настоящим моряком. Но сейчас, сидя передо мной со сложенными на животе толстыми руками, он походил на одного из этих деревенских священников, которые спокойно нюхают табак и внимают повествованию крестьян о грехах, страданиях и раскаянии, а простодушное выражение лица скрывает, словно завеса, тайну боли и отчаяния.
Ему бы следовало носить потертую черную сутану, застегнутую до самого подбородка, а не мундир с погонами и бронзовыми пуговицами.
Его широкая грудь мерно поднималась и опускалась, пока он рассказывал мне, что то была чертовская работа, и я как моряк (en votre qualite de marin) легко могу это себе представить.
Закончив фразу, он слегка наклонился всем корпусом в мою сторону и, выпятив бритые губы, с присвистом выдохнул воздух.
– К счастью, – продолжал он, – море было гладкое, как этот стол, и ветра было не больше, чем здесь…
Тут я заметил, что здесь действительно невыносимо душно и очень жарко. Лицо мое пылало, словно я был еще молод и умел смущаться и краснеть.
– Naturellement они направились в ближайший английский порт, где и сняли с себя ответственность, – Dieu merci!
Он раздул свои плоские щеки.
– Заметьте (notez bien), все время, пока мы буксировали, два матроса стояли с топорами у тросов, чтобы перерубить их в случае, если судно…
Он опустил тяжелые веки, поясняя смысл этих слов.
– Что вы хотите?
Делаешь то, что можешь (on fait ce qu'on peut), – и на секунду он ухитрился выразить покорность на своем массивном неподвижном лице.
– Два матроса… тридцать часов они там стояли.
Два! – Он приподнял правую руку и вытянул два пальца.
То был первый жест, сделанный им в моем присутствии.
Это дало мне возможность заметить зарубцевавшийся шрам на руке – несомненно, след ружейной пули; а затем – словно зрение мое благодаря этому открытию обострилось – я увидел рубец старой раны, начинавшийся чуть-чуть ниже виска и прятавшийся под короткими седыми волосами на голове, – царапина, нанесенная копьем или саблей.
Снова он сложил руки на животе.
– Я пробыл на борту этой, этой… память мне изменяет (s'en va.
Ah!
Patt-na!
C'est bien ca.
Patt-na.
Merci.) Забавно, как все забывается.
Я пробыл на борту этого судна тридцать часов…
– Вы! – воскликнул я.
По-прежнему глядя на свои руки, он слегка выпятил губы, но на этот раз не присвистнул.
– Сочли нужным, – сказал он, бесстрастно поднимая брови, – чтобы один из офицеров остался на борту и наблюдал (pour ouvrir l'oeil…), – он вяло вздохнул, – и сообщался посредством сигналов с буксирующим судном, – понимаете?
Таково было и мое мнение.