– Боже мой! – воскликнул он. – Как это благородно!
Если бы он вдруг показал мне в насмешку язык, я бы не мог почувствовать большее унижение.
Я подумал: «Поделом! Нечего приставать…»
Глаза его ярко блеснули, но я заметил, что насмешки в них не было.
Вдруг он стал порывисто двигаться, словно одна из тех плоских деревянных фигур, которые приводишь в движение, дергая за шнурок.
Руки его поднялись и снова упали.
Он показался мне совершенно другим человеком.
– А я ничего не замечал! – воскликнул он; потом вдруг закусил губы и нахмурился.
– Каким я был ослом… – произнес он очень медленно, благоговейным тоном; потом приглушенным голосом воскликнул: – Вы – молодчина!
Он схватил мою руку, словно в первый раз ее увидел, и сейчас же выпустил.
– Как! Да ведь это – то, чего я… вы… я… – забормотал он и вдруг по-старому, упрямо, я бы сказал – по-ослиному, произнес: – Я был бы теперь скотиной, если бы… – Тут голос его оборвался.
– Хорошо, хорошо, – сказал я, испуганный этим проявлением чувств, вскрывавшим странное возбуждение.
Случайно я дернул за шнурок, не совсем понимая устройство игрушки.
– Теперь я должен идти, – сказал он. – Боже, как вы мне помогли!
Не могу сидеть спокойно… То самое… – Он посмотрел на меня с недоуменным восхищением. – То самое…
Конечно, это было «то самое».
Десять шансов против одного, что я его спас от голода – того голода, какому почти неизбежно сопутствует пьянство.
Вот и все.
На этот счет у меня не было иллюзий, но, глядя на него, я задумался над тем, какого, собственно, человека принял он в сердце свое за эти последние три минуты.
Я дал ему возможность прилично продолжать серьезное дело жизни, получать пищу и кров, какими обычно пользуются люди, а его израненная душа, как птица с поломанным крылом, могла забиться в какую-нибудь щель, чтобы там спокойно умереть от истощения.
Вот что я для него сделал – и в самом деле очень мало, и вдруг, если судить по тому, как он принял мои слова, это малое разрослось при тусклом свете свечи в огромную, расплывчатую, быть может опасную тень.
– Вы не сердитесь, что я ничего путного не могу сказать! – воскликнул он. – Нет слов, чтобы говорить об этом.
Еще вчера вечером вы мне так помогли… Тем, что меня слушали.
Честное слово, мне несколько раз казалось, что голова моя лопнет…
Он метался – буквально метался – по комнате, засунул руки в карманы, снова их вытащил, надел на голову фуражку.
Я и не подозревал, что он может быть таким легкомысленно оживленным.
Я думал о сухом листе, подхваченном ветром; какое-то таинственное предчувствие, тяжелое неопределенное сомнение приковывало меня к стулу.
Вдруг он застыл на месте, словно пораженный каким-то открытием.
– Вы подарили мне свое доверие, – объявил он серьезно.
– Ох, ради бога, дорогой мой, не нужно, – взмолился я, как будто он меня обидел.
– Хорошо.
Я буду молчать.
Но ведь вы не можете запретить мне думать… Ничего… я еще покажу…
Он быстро направился к двери, остановился, опустил голову и вернулся, шагая решительно.
– Я всегда думал о том, что если бы человек мог начать сначала… А теперь вы… до известной степени… да… сначала…
Я махнул ему рукой, и он вышел, не оглядываясь; звук его шагов замирал постепенно за дверью – решительная поступь человека, идущего при ярком дневном свете.
Что же касается меня, то, оставшись один у стола с одной-единственной свечой, я почему-то не почувствовал себя просветленным.
Я был уже не настолько молод, чтобы за каждым поворотом видеть сияние, какое маячит нам в добре и в зле.
Я улыбнулся при мысли о том, что в конце концов из нас двоих сияние видел он.
И мне стало грустно.
Начать сначала, сказал он?
Да разве начальное слово наших судеб не было высечено нестираемыми письменами на скале.
18
Шесть месяцев спустя мой друг – владелец рисовой фабрики, циничный пожилой холостяк, пользовавшийся репутацией сумасброда, – написал мне письмо и, решив на основании моей теплой рекомендации, что я не прочь услышать что-либо о Джиме, распространился об его достоинствах.
Он оказался скромным и дельным.
«Не находя в своем сердце ничего, кроме покорной терпимости к представителям моей породы, я жил до настоящего времени один в доме, который даже в этом жарком климате может показаться слишком большим для одного человека.
Не так давно я ему предложил жить со мной.
Кажется, промаха я не сделал».
Читая это письмо, я подумал, что в отношении к Джиму мой друг проявил не только терпимость – нет, это было начало подлинной привязанности.
Конечно, он приводил своеобразные доводы.