Джозеф Конрад Во весь экран Лорд Джим (1900)

Приостановить аудио

Я предпринимал далекие путешествия и подвергался тяжким лишениям; я грезил об этой бабочке во сне, и вдруг теперь я держал ее в своей руке – она была моя.

Говоря словами поэта (он произносил «боэт»):

«So halt' ich's endlich denn in meinen Handen,

Und nenn'es in gewissem Sinne mein».

На последнем слове он сделал ударение, внезапно понизил голос и медленно отвел взгляд от моего лица.

Молча и деловито он начал набивать трубку с длинным мундштуком, потом, опустив большой палец в отверстие чашечки, посмотрел на меня многозначительно.

– Да, дорогой мой друг.

В тот день мне нечего было желать: я разбил замысел своего злейшего врага; я был молод, силен; имел друга и любовь женщины; имел ребенка. Сердце мое было полно, – и даже то, о чем я грезил во сне, лежало на моей ладони!

Он чиркнул спичкой, вспыхнул яркий огонек.

Судорога пробежала по его спокойному задумчивому лицу.

– Друг, жена, ребенок, – медленно проговорил он, глядя на маленькое пламя, потом дунул: спичка погасла.

Он вздохнул и снова повернулся к стеклянному ящику.

Хрупкие прекрасные крылья слабо затрепетали, словно его дыхание на секунду вернуло к жизни то, о чем он так грезил.

– Работа, – заговорил он вдруг своим мягким веселым тоном и указал на разбросанные листки, – работа подвигается хорошо.

Я описывал этот редкий экземпляр… Ну, а какие у вас новости?

– Сказать вам правду. Штейн, – начал я с усилием, меня самого удивившим, – я пришел, чтобы описать вам один экземпляр…

– Бабочку? – быстро спросил он, недоверчиво улыбаясь.

– Нет, экземпляр отнюдь не столь совершенный, – ответил я, чувствуя, как угнетают меня сомнения. – Человека.

– Ach so! – прошептал он, и его улыбающееся лицо стало серьезным.

Поглядев на меня секунду, он медленно сказал: – Ну что ж, я тоже человек.

Вы видите, каков он был, он умел так великодушно ободрить, что совестливый человек начинал колебаться на грани признания. Но если я и колебался, то это продолжалось недолго.

Он сидел, положив ногу на ногу, и слушал.

Иногда голова его исчезала в огромном облаке дыма, и из этого дыма вырывалось сочувственное ворчание.

Когда я кончил, он вытянул ноги, положил трубку и наклонился ко мне, опираясь локтями о ручку кресла и переплетая пальцы.

– Я прекрасно понимаю.

Он – романтик.

Он поставил диагноз, и сначала я был поражен этим простым определением. Действительно, наш разговор так походил на медицинскую консультацию, – Штейн, со своим ученым видом, сидящий в кресле перед столом, я, озабоченный, в другом кресле напротив, – что естественным казался вопрос:

– Какие же меры принять?

Он поднял длинный указательный палец.

– Есть только одно средство.

Только одно лекарство может исцелить нас: чтобы мы перестали быть собой!

Палец резко щелкнул по столу.

Болезнь, которой он дал такое простое определение, вдруг показалась мне еще проще и совсем безнадежной.

Последовало молчание.

– Да, – сказал я, – собственно говоря, вопрос не в том, как излечиться, но как жить.

Он одобрительно и как будто печально кивнул головой.

– Ja! Ja!

Пользуясь словами вашего великого поэта – «Вот в чем вопрос…»

Сочувственно покачивая головой, он продолжал:

– Как жить?

Да, как жить?

Он встал, опираясь о стол кончиками пальцев.

– Мы так по-разному хотим жить, – заговорил он снова. – Эта великолепная бабочка находит кучу грязи и преспокойно на ней сидит; но человек не будет сидеть спокойно на своей куче грязи.

Он хочет жить то так, то этак…

Штейн поднял руку, потом опустил ее.

– Хочет быть святым и хочет быть дьяволом. А закрывая глаза, он всякий раз видит себя; и он самому себе представляется замечательным парнем, каким он на самом деле быть не может… видит себя в мечтах…

Штейн опустил стеклянную крышку: резко щелкнул автоматический замок. Взяв ящик обеими руками, он, словно священнодействуя, понес его на прежнее место; из яркого круга, освещенного лампой, он вступил в пояс более слабого света – и наконец в бесформенную мглу.

Создавалось странное впечатление – словно эти несколько шагов вывели его из реального мира.

Его высокая фигура, как бы лишенная субстанции, наклоняясь, двигаясь бесшумно, парила над невидимыми предметами, и, казалось, он выполняет там какие-то таинственные, нематериальные обязанности, а голос, доносившийся оттуда, не был теперь резок, но звучал мощно и серьезно, смягченный расстоянием:

– А так как вы не всегда можете держать глаза закрытыми, то наступает реальное несчастье… сердечная тоска… мировая скорбь.