Тщетно он спрашивал себя: где же великие души, великие люди?
Не находил он их среди поверхностных, грубых и. тупых умов, что явились на зов воображения в его тесную комнатушку.
Они ему были отвратительны, как, наверно, Цирцее отвратительны были ее свиньи.
Но вот он отослал последнего и, казалось, остался одни, и тут явился запоздавший, нежданный и незваный.
Мартин вгляделся: шляпа с широченными полями, двубортный пиджак и походка враскачку – он узнал молодого хулигана, прежнего себя.
– Ты был такой же как все, парень, – усмехнулся Мартин.
– Ничуть не нравственней и не грамотней.
Ты думал и действовал не по-своему.
Твои мнения, как и одежда, были скроены по тому же шаблону, что у всех, ты поступал так, как считали правильным другие.
Ты верховодил в своей шайке, потому что другие объявили: ты парень что надо.
Ты дрался и правил шайкой не потому, что тебе это нравилось, нет, в душе ты все это презирал, но потому, что тебя похлопывали по плечу.
Ты лупил Чурбана потому, что не хотел сдаваться, а сдаваться не хотел отчасти потому, что был ты грубое животное, и еще потому, что верил, как все вокруг, будто мужчина должен быть кровожаден и жесток, должен уметь измордовать, изувечить ближнего.
Да что говорить, ты, молокосос, даже девчонок отбивал у других парней не потому, что обмирал по этим девчонкам, а потому что теми, кто тебя окружал, кто определял уровень твоей морали, движет инстинкт дикого жеребца или козла.
Ну вот, прошли годы, что же теперь ты об этом думаешь?
Словно в ответ, видение мигом преобразилось.
Шляпу с широченными полями и двубортный пиджак сменила не столь топорная одежда; не стало грубости в лице, жесткости во взгляде; и лицо, очищенное и облагороженное общением с красотой и знанием, просияло внутренним светом.
Теперь видение очень походило на него сегодняшнего, и, вглядываясь, Мартин увидел настольную лампу, освещавшую это лицо, и книгу, над которой оно склонилось.
Он взглянул на заглавие и прочел:
«Курс эстетики».
Потом он слился с видением, подрезал фитиль и уже сам принялся читать дальше
«Курс эстетики».
Глава 30
В ясный осенний день, в такой же день бабьего лета, как тот, когда год назад они открылись в своей любви, Мартин читал Руфи свои
«Стихи о любви».
В этот предвечерний час они, как часто бывало, расположились на своем любимом бугорке среди холмов.
Руфь порой перебивала Мартина восторженными восклицаниями, и теперь, отложив последнюю страницу рукописи к остальным, Мартин ждал ее суда.
Руфь медлила и начала не вдруг, запинаясь, не решаясь облечь в слова суровый приговор.
– По-моему, это прекрасные стихи, да, прекрасные, но ведь денег они не принесут, ты согласен?
Понимаешь, что я хочу сказать? – продолжала она почти умоляюще. – То, что ты пишешь, не подходит для издателей.
Что-то, уж не знаю что, не позволяет тебе заработать этим на жизнь, может быть, тут дело в спросе.
Только, пожалуйста, милый, пойми меня правильно.
Я польщена, и горда, и все такое, что стихи эти посвящены мне, иначе какая бы я была женщина.
Но они не помогают нам пожениться.
Неужели ты не понимаешь, Мартин?
Не считай меня корыстной.
Любовь, наше будущее– вот что меня тревожит.
С тех пор, как мы узнали, что любим друг друга, прошел целый год, а день свадьбы не стал ближе.
Не сочти нескромностью, что я так прямо говорю о нашем браке, но ведь на карту поставлена моя любовь, вся моя жизнь.
Почему ты не попытаешься устроиться в газету, если уж тебе так необходимо писать?
Почему не стать репортером… хотя бы на время?
– Это испортит мой стиль, – негромко, устало возразил Мартин. – Ты не представляешь, как я отрабатывал стиль.
– Ну, а эти рассказики для газет, – заспорила Руфь, – ты сам называешь их поделками.
Ты столько их написал.
Они разве не портят тебе стиль? 238
– Нет, то совсем другое дело.
Рассказики я вымучивал, выжимал из себя после того, как весь день оттачивал стиль.
А работа репортера – это сплошное ремесленничество с утра до вечера, там вся жизнь уходит на поделки.
И вся жизнь– какой-то водоворот, только и знаешь настоящую минуту, нет ни прошлого, ни будущего, и уж конечно, недосуг подумать о стиле, разве что о репортерском, но это уже никакая не литература.
Стать репортером сейчас, когда у меня только-только складывается, кристаллизуется свой стиль, для меня как для писателя – самоубийство.
Ведь каждый такой рассказик, каждое слово каждого рассказика было насилием над собой, писалось вопреки уважению к себе, вопреки моему уважению к красоте.