За эти несколько недель он раз шесть видел Руфь, и каждая встреча вдохновляла его.
Руфь помогала ему в занятиях грамматикой, поправляла произношение и надоумила взяться за математику.
Но встречи их были посвящены не только этим простейшим занятиям.
Слишком много он уже повидал, слишком зрелый, был у него ум, и конечно же, он не мог удовлетвориться одними только дробями, кубическими корнями, грамматическим и синтаксическим разбором; и временами они разговаривали о другом – о стихах, которые он недавно прочел, о поэте, чьим творчеством она занималась в последнее время.
И если она читала вслух свои любимые строфы, Мaртин наслаждался безмерно.
Никогда ни у одной женщины не слышал он такого голоса.
Малейший его звук воспламенял любовь, каждое слово повергало в волнение и трепет.
Голос ее покорял, как музыка, богатством оттенков, мягкостью и глубиной – такое рождают культура и утонченность души.
Он слушал ее, а в памяти звучали резкие крики темнокожих дикарок и злобных старых ведьм и чуть менее грубые, но все равно режущие слух голоса фабричных работниц, женщин и девушек его среды.
Потом все они воплощались в зримые образы и чередой проходили перед его мысленным взором, и каждая, по контрасту, умножала прелесть Руфи.
Мартин блаженствовал тем больше, что он знал, она до тонкости постигает суть прочитанного, с радостным трепетом по достоинству оценивает красоту выраженной на бумаге мысли.
Она много читала ему из
«Принцессы», и так чутко, всей душой отзывалась на красоту, что нередко он видел у нее на глазах слезы.
В такие минуты ее волнение возвышало его, он чувствовал себя чуть ли не божеством, и, глядя на нее и слушая, казалось, глядел в лицо самой жизни, читал ее тайны.
А потом он осознал, какой тонкости восприятия достиг, и решил, что это от любви и нет на свете ничего прекраснее любви и, пройдя вспять коридорами памяти, оглядел все прежние утехи и наслаждения – опьяненье вином, женские ласки, грубые драки и состязанья в силе, – и рядом с высокой страстью, что владела им сейчас все ему показалось мелким и низменным.
Руфь не очень понимала, что происходит.
Она никогда еще не испытывала сердечных треволнений.
Все познания по этой части она брала, из книг, где по прихоти автора все, повседневное преображается в сказку; она не подозревала, что этот неотесанный матрос прокрадывается к ней в сердце, что там копятся потаенные силы, что однажды они вырвутся на свободу и в ней забушует пожар.
Истинного пламени любви она не знала.
Ее понятия о любви были чисто теоретические, ей представлялся ясный огонек, ласковый, как роса на заре или легкая зыбь на озере, нежаркий, как бархатно-черные летние ночи.
Пожалуй, ей казалось, что любовь – это безмятежная привязанность, нежное служение любимому в неярком свете напоенного ароматом цветов неземного покоя.
Ей и не снились вулканические потрясения любви, палящий жар, что испепеляет сердце, обращает в бесплодную пустыню.
Не знала она, какие силы таятся в людях и в ней самой; пучины жизни прикрывала красивая сказка.
Супружеская привязанность, соединявшая ее родителей, представлялась ей идеальной любовной близостью, и она предвкушала, как рано или поздно, без потрясений и волнений, и сама вступит в такую же исполненную тихой прелести жизнь бок о бок с любимым.
Оттого она и смотрела на Мартина Идена как на некую новинку, личность необычную, и воображала, что этой новизной и необычностью он так на нее и действует.
Что ж тут удивительного!
Ведь когда смотришь на диких животных в зверинце, когда видишь, как разыгралась буря, когда вздрагиваешь при вспышке зигзага молнии, тоже испытываешь непривычные чувства.
Во всем этом узнаешь стихию, что-то стихийное есть и в нем.
Он приносит с собой дыхание морских ветров, необъятных просторов.
Отблески тропического солнца пламенеют в его лице, а в упругих вздувшихся мышцах ощущается первобытная сила жизни.
Таинственный мир суровых людей и еще более суровых дел, мир, недоступный ей, оставил на нем рубцы и шрамы.
Он неприручен, дик, и то, как он покорен ей, в глубине души льстило ее тщеславию.
Да еще родилось самое обыкновенное желание приручить дикаря.
Желание неосознанное, у нее и в мыслях не было, что, в сущности, она хочет вылепить его по образу и подобию своего отца, которого она считала прекраснейшим человеком.
И где ей, такой неискушенной, было понять, что ощущение стихийности, которое исходит от него, и есть величайшая стихия на свете – сама любовь, – сила, что необоримо влечет друг к другу через весь мир мужчин и женщин, и столь же властно вынуждает оленей в должный час убивать друг друга ради самки, и даже простейшие частицы заставляет соединяться.
Быстрый духовный рост Мартина изумлял и занимал Руфь.
Она обнаружила в нем достоинства, о которых и не подозревала и которые раскрывались день ото дня, точно цветы на щедрой почве.
Она читала ему вслух Браунинга и часто поражалась, как оригинально он толковал спорные места.
Ей не понять было, что, зная людей и самую жизнь, он как раз поэтому очень часто толковал эти места правильнее, чем она.
Его суждения казались ей наивными, хотя нередко дерзкий полет мысли уносил его в такие звездные дали, куда она не в силах была следовать за ним, и лишь загоралась и трепетала от столкновения с этой неведомой силой.
Потом она играла ему, уже без всякого вызова, но испытывая его музыкой, и музыка проникала в глубины, каких ей было не измерить.
Все его существо раскрывалось навстречу музыке, словно цветок навстречу солнцу, и он быстро одолел пропасть, отделявшую привычные ему подстегивающие ритмы и созвучия танцулек от той классики, которую Руфь знала чуть ли не наизусть.
Однако он обнаружил плебейское пристрастие к Вагнеру – когда Руфь познакомила его с увертюрой к
«Тангейзеру», музыка эта захватила его как ничто другое.
В этой увертюре словно отразилась вся его жизнь.
Его прошлое воплотилось в музыкальной теме «Грота Венеры». Руфь же для него слилась с темой «Хора пилигримов»; и, восхищенный увертюрой, он уносился ввысь, в далекие дали, в смутный мир духовных поисков, где вечно борются добро и зло.
Случалось ему усомниться, правильно ли она определяет и толкует то или иное музыкальное произведение, и на время он заражал сомнениями Руфь.
Но когда она пела, сомнениям места не было, в пении была вся Руфь, и он только изумлялся дивной, мелодичности ее чистого сопрано.
И невольно сравнивал: что перед ним пискливые голоса, надрывное взвизгиванье недокормленных и необученных фабричных девчонок и хриплые вопли, пропитые голоса женщин в портовых городах.
Руфь с удовольствием пела и играла ему.