Кинула и еще быстрый оценивающий взгляд, заметила на щеке шрам, другой виднеется из-под волос на лбу, и еще один уходит под крахмальный воротничок.
Она подавила улыбку, заметив красную полосу на бронзовой шее – натерло воротничком.
Не привык, видно, к жестким воротничкам.
Своим женским глазом увидела она и его костюм – дешевый, неизящный крой, на плечах морщит и на рукавах тоже – выпирают бицепсы.
Отмахиваясь и бормоча, мол, ничего такого он не сделал, он подчинился ей, решил, надо где-то сесть.
Успел восхититься непринужденностью, с какой села она, и направился к креслу напротив, подавленный сознанием собственной неуклюжести.
Ощущение это было ему внове.
Всю жизнь, вплоть до сегодняшнего дня, он и знать не знал ловкий он или неуклюжий.
Ни о чем таком он никогда не задумывался.
Он опасливо сел на краешек кресла, мучительно гадая, куда девать руки.
Как ни положи, все они не на месте.
Артур пошел к двери, и Мартин Иден проводил его тоскующими глазами.
Один на один в комнате с этим бледным неземным созданием он совсем растерялся.
Ни тебе бармена – заказать выпивку, ни какого ни то мальчонки – послать за угол за банкой пива, и таким вот приятным образом свести знакомство.
– У вас шрам на шее, мистер Иден, – заговорила девушка.
– Как это случилось?
Наверно, вы пережили какое-нибудь приключение.
– Один мексиканец полоснул, – ответил он, облизнул запекшиеся губы и прокашлялся. – Драка у нас была.
Нож-то я у его выдернул, а он чуть не откусил мне нос.
Сказал он скупо, а перед глазами возникло красочное видение – знойная звездная ночь в Салина-Крус, белая полоса песчаного берега, огни грузовых пароходов а гавани, приглушенные расстоянием голоса пьяных матросов, толпятся портовые грузчики, разъяренное лицо мексиканца, звериный блеск глаз при свете звезд, и сталь впивается в шею, фонтан крови. Толпа, крики, два сцепившихся в схватке тела, его и мексиканца, перекатываются опять и опять, взрывают песок, а откуда-то издали томный звон гитары.
Все это встало перед глазами, и трепет воспоминания охватил его – интересно, как бы все это получилось у того парня, который нарисовал шхуну там на стене.
Белый берег, звезды, огни грузовых пароходов – вот бы здорово, а в середке, на песке, темная гурьба зевак вокруг дерущихся.
И чтоб нож как следует виден, блестит в свете звезд.
Но всего этого было не угадать по его скупым словам.
– Мексиканец чуть не откусил мне нос, – только и сказал он в заключение.
– О-о! – выдохнула Руфь чуть слышно будто издалека, и на ее чутком личике выразился ужас.
Тут и его опалило жаром, сквозь загар на щеках слегка проступила краска смущения, ему же показалось, будто щеки жжет, как перед открытой топкой в кочегарке.
Видать, не положено говорить с порядочной девушкой об эдаких подлостях, о поножовщине.
В книгах люди вроде нее про такое не говорят, а может, ничего такого и не знают.
Оба молчали, разговор, едва начавшись, чуть не оборвался.
Потом она сделала еще одну попытку, спросила про шрам на щеке.
И еще не договорила, а он уже сообразил, что она старается говорить на понятном ему языке, и положил, наоборот, разговаривать на языке, понятном ей.
– Случай такой взошел, – сказал он, потрогав щеку. – Ночью дело было, вдруг заштормило, сорвало гик, потом тали, гик проволочный, хлещет по чему попало, извивается будто змея.
Вся вахта старается изловить, я кинулся, ну и схлопотал.
– О-о! – произнесла она на сей раз так, будто все поняла, хотя на самом деле это была для нее китайская грамота, и она представления не имела ни что такое «гик», ни что такое «схлопотал».
– Этот парень, Свинберн, – начал он, желая переменить разговор, как задумал, но коверкая имя.
– Кто?
– Свинберн, – повторил он с той же ошибкой. – Поэт.
– Суинберн, – поправила Руфь.
– Вот-вот, он самый, – пробормотал Мартин, вновь залившись краской. – Он давно умер?
– Да разве он умер? Я не слыхала, – Она посмотрела на него с любопытством. – Где ж вы с ним познакомились?
– В глаза его не видал, – был ответ. – Прочитал вот его стихи из той книжки на столе, перед тем как вам войти.
А вам его стихи нравятся?
И она подхватила эту тему, заговорила быстро, непринужденно.
Ему полегчало, он сел поудобнее, только сжал ручки кресла, словно оно могло взбрыкнуть и сбросить его на пол.
Он сумел направить разговор на то, что ей близко, и она говорила и говорила, а он слушал, старался уловить ход ее мысли и дивился, сколько всякой премудрости уместилось в этой хорошенькой головке, и упивался нежной прелестью ее лица.
Что ж, мысль ее он улавливал, только брала досада на незнакомые слова, они так легко слетали с ее губ, и на непонятные критические замечания и рассуждения, зато все это подхлестывало его, давало пищу уму.
Вот она умственная жизнь, вот она красота, теплая, удивительная, такое ему и не снилось.
Он совсем забылся, жадно пожирал ее глазами.
Вот оно, ради чего стоит жить, бороться, победить… эх, да и умереть.