Джек Лондон Во весь экран Мартин Иден (1909)

Приостановить аудио

Книжки не врут.

Есть на свете такие женщины.

И она такая.

Он воспарил на крыльях воображения, и огромные сияющие полотна раскинулись перед его мысленным взором, и на них возникали смутные гигантские образы – любовь, романтика, героические деяния во имя Женщины – во имя вот этой хрупкой женщины, этого золотого цветка.

И сквозь зыбкое трепещущее видение, словно сквозь сказочный мираж, он жадно глядел на женщину во плоти, что сидела перед ним и говорила о литературе, об искусстве.

Он и слушал тоже, но глядел жадно, не сознавая, что пожирает ее глазами, что в его неотступном взгляде пылает само его мужское естество.

Но она, истая женщина, хоть и совсем мало знающая о мире мужчин, остро ощущала этот обжигающий взгляд.

Никогда еще мужчины не смотрели на нее так, и она смутилась.

Она запнулась, запуталась в словах.

Нить рассуждений ускользнула от нее.

Он, пугал ее, и, однако, оказалось до странности приятно, что на тебя так смотрят.

Воспитание предостерегало ее об опасности, о дурном, коварном, таинственном соблазне; инстинкты же ее победно звенели, понуждая перескочить через разделяющий их кастовый барьер и завоевать этого путника из иного мира, этого неотесанного парня с ободранными руками и красной полосой на шее от непривычки носить воротнички, а ведь он явно запачкан, запятнан грубой жизнью.

Руфь была чиста, и чистота противилась ему; но притом она была женщина и тут-то начала постигать противоречивость женской натуры.

– Да, так вот… да, о чем же я? – она оборвала на полуслове и тотчас весело рассмеялась над своей забывчивостью.

– Вы говорили, этому… Суинберну не удалось стать великим поэтом, потому как… а дальше. не досказали, мисс, – напомнил он, и вдруг внутри засосало вроде как от голода, а едва он услыхал, как она смеется, по спине вверх и вниз поползли восхитительные мурашки.

Будто серебро, подумал он, будто серебряные колокольца зазвенели; и вмиг на один лишь миг его перенесло в далекую-далекую землю, под розовое облачко цветущей вишни, он курил сигарету и слушал колокольца островерхой пагоды, зовущие на молитву обутых в соломенные сандалии верующих.

– Да… благодарю вас, – сказала Руфь. – Суинберн потерпел неудачу потому, что ему все же не хватает… тонкости.

Многие его стихи не следовало бы читать.

У истинно великих поэтов в каждой строке прекрасная. правда и каждая обращена ко всему возвышенному и благородному в человеке.

У великих поэтов ни одной строки нельзя опустить, каждая обогащает мир.

– А по мне, здорово это, что я прочел, – неуверенно сказал Мартин, – прочел-то я, правда, немного.

Я и не знал какой он… подлюга.

Видать, это в других его книжках вылазит.

– И в этой книге, которую вы читали, многие строки вполне можно опустить, – строго, наставительно сказала Руфь.

– Видать, не попались они мне, – объяснил Мартин. – Я чего прочел, стихи что надо.

Прямо светится да сверкает, у меня аж все засветилось в нутре, вроде солнце зажглось, не то прожектор.

Зацепил он меня, хотя, понятно, я в стихах не больно смыслю, мисс.

Он запнулся, неловко замолчал.

Он был смущен, мучительно сознавал, что не умеет высказать свою мысль.

В прочитанном он почувствовал огромность жизни, жар ее и свет, но как передать это словами?

Не смог он выразить свои чувства – и представился себе матросом, что оказался темной ночью на чужом корабле и никак не разберется ощупью в незнакомом такелаже.

Ладно, решил он, все в его руках, надо будет освоиться с этим новым окружением.

Не случалось еще такого, чтоб он с чем-то не совладал, была бы охота, а теперь самое время захотеть выучиться говорить про то, что у него внутри, да так, чтоб она поняла.

В мыслях его Руфь заслонила полмира.

– А вот Лонгфелло… – говорила она.

– Ага, этого я читал, – перебил он, спеша выставить в лучшем виде свой скромный запас знаний о книгах, желая дать понять, что и он не вовсе темный, – «Псалом жизни»,

«Эксцельсиор» и… все вроде.

Она кивнула и улыбнулась, и он как-то ощутил, что улыбнулась она снисходительно… жалостливо-снисходительно.

Дурак он, чего полез хвастать ученостью.

У этого Лонгфелло скорей всего книжек пруд пруди.

– Прошу прощенья, мисс, зря я встрял.

Сдается мне, я тут мало чего смыслю.

Не по моей это части.

А только добьюсь я, будет по моей части.

Прозвучало это угрожающе.

В голосе слышалась непреклонность, глаза сверкали, лицо стало жестче.

Руфи показалось, у него выпятился подбородок, придавая всему облику что-то неприятно вызывающее.

Но при этом ее словно обдало хлынувшей от него волною мужественности.

– Я думаю, вы добьетесь, это будет по… по вашей части, – со смехом закончила она. – Вы такой сильный.

Ее взгляд на миг задержался на его мускулистой шее, бронзовой от загара, с грубыми жилами, прямо бычьей, здоровье и сила переливались в нем через край.