– Что такое?-спохватился он, когда Олни каким-то вопросом прервал ход его размышлений.
– Я говорю, надеюсь, у вас хватит ума не засесть за латынь.
– Но латынь не просто культура, – перебила Руфь. – Это умственный багаж.
– Так как же, неужели вы засядете за латынь? – не отставал Олни.
Мартин не знал, как выпутаться.
Он видел, Руфь нетерпеливо ждет его ответа.
– Боюсь, у меня не останется времени, – сказал он наконец. – Я бы и рад, но не останется времени.
– Видите, Мартин старается не ради культуры, – ликовал Олни. – Он хочет чего-то добиться, преуспеть.
– Но ведь занятия латынью развивают интеллект.
Это тренирует ум.
Дисциплинирует его, – Руфь с надеждой смотрела на Мартина, словно ждала, что он передумает. – Ведь вот футболисты перед важными играми непременно тренируются.
Так же нужна и латынь для мыслящего человека.
Это тренировка ума.
– Вздор и чепуха!
Так нам твердили в детстве.
Но одного нам тогда не говорили.
Предоставили нам самим после открыть эту истину. – Олни помолчал для внушительности, потом прибавил:– А не сказали нам, что каждому джентльмену надо изучать латынь, но знать ее джентльмену не надо.
– Нет, это несправедливо, – воскликнула Руфь. – Так я и знала, что вы все высмеете и вывернете наизнанку.
– Ладно, я сострил, – был ответ, – а все-таки это справедливо.
Латынь только и знают аптекари, адвокаты да латинисты.
И если Мартин метит в аптекари, в адвокаты или в преподаватели латыни, значит, я не угадал.
Но тогда спрашивается, при чем тут Герберт Спенсер?
Мартин только что открыл его для себя и совсем на нем помешался.
А почему?
Потому что Спенсер открывает ему какой-то путь.
Ни меня, ни вас Спенсер никуда не приведет.
Нам незачем куда-то идти.
Вы просто-напросто выйдете замуж, мне же только и надо будет присматривать за поверенными и управляющими, а уж они станут пасти денежки, которые мне оставит папаша.
Олни собрался уходить, но у дверей приостановился и дал прощальный залп:
– Оставьте вы Мартина в покое, Руфь.
Он сам знает, что ему надо.
Посмотрите, сколько он уже успел.
Как подумаю, мне иногда тошно делается, тошно и стыдно за себя.
Он уже знает о мире, о жизни, о назначении человека и обо всем прочем много больше, чем Артур, Норман, я, да и вы, кстати, несмотря на всю нашу латынь, и французский, и древнеанглийский, несмотря на всю нашу культуру.
– Но Руфь моя учительница, – рыцарски вступился Мартин. – Тем немногим, что я знаю, я обязан ей.
–Чушь! – Олни посмотрел на Руфь, лицо у него стало злое. – Вы еще вздумаете меня уверять, будто читаете Спенсера по ее совету, – как бы не так.
И о Дарвине и об эволюции она знает не больше, чем я о копях царя Соломона.
Какое это головоломное спен-серовское толкование чего-то вы на нас недавно обрушили? Неопределенное, непоследовательное, какая-то там гомогенность.
Обрушьте-ка это на нее – и посмотрите, поймет ли она хоть слово.
Это, видите ли, не культура.
Так-то вот, и, если вы займетесь латынью, Мартин, я перестану вас уважать.
И хотя спор этот был интересен Мартину, он все время ощущал и какую-то досаду.
Речь шла об ученье, о занятиях – о том, как овладеть основами знаний, и этот задиристо-мальчишеский тон никак не вязался с тем подлинно важным, что волновало Мартина, – он-то стремился глубоко проникнуть в жизнь, вцепиться в нее накрепко орлиной хваткой, его до боли потрясали грандиозные открытия, и уже рождалось понимание, что он всем этим способен овладеть.
Ему казалось, он словно поэт, выброшенный кораблекрушением на неведомую землю, – он владеет могучим даром выражать красоту, а запинается, заикается, тщетно пробует петь на грубом варварском наречии своих новых собратьев.
Вот и он так.
Остро, мучитель– но чувствует то великое, всеобъемлющее, что есть в мире, а вынужден топтаться и пробираться ощупью среди школярской болтовни и спорить, следует ли ему изучать латынь.
– Да при чем тут латынь, черт подери? – крикнул он в тот вечер своему отражению в зеркале. – На кой мне эта мертвечина.
Почему и мной и живущей во мне красотой должны заправлять мертвецы?
Красота жива и непреходяща.
Языки возникают и отмирают.