«Верная ничья»– донеслось до Мартина.
Потом он сделал ложный выпад вправо, влево, получил ответный яростный удар и почувствовал – рассечена скула.
Голыми руками такого не сделаешь.
Рана была страшная, среди зрителей поднялся ропот изумления. Мартин залился кровью.
Но не выдал подозрения.
Он повел себя невероятно осторожно, – он хорошо знал, на какое коварство и гнусную низость способны его собратья.
Он помедлил, присматриваясь, потом будто в бешенстве кинулся, но на полдороге остановился – увидел наконец, как блеснул металл.
–Подыми руку – заорал он. – Свинчаткой меня вдарил.
Обе своры, злобно рыча, рванулись вперед.
Еще миг, и начнется общая потасовка, и он не сможет отомстить.
Он осатанел.
– Все прочь! – хрипло завопил он. – Поняли?
Эй вы, поняли?
И все шарахнулись назад.
Сами звери, в нем они увидели сверхзверя и, укрощенные, подчинились.
– Никто не суйся, уж я с ним сочтусь!
Гони свинчатку!
Чурбан, отрезвев и малость струхнув, отдал гнусное оружие.
– Это ты ему передал, ты, Рыжий, за спинами пролез, – продолжал Мартин и швырнул свинчатку в воду. – Я видал
– рядом отираешься, еще подумал, какого черта.
Опять чего затеешь, забью насмерть.
Понял?
И опять они дрались, в полнейшем изнеможении, в изнеможении безмерном, невообразимом, и наконец толпа зверей, насытясь видом крови, в страхе от происходящего, забыла о распрях и стала упрашивать их разойтись.
Видно было, Чурбан вот-вот рухнет и испустит дух или испустит дух стоя; изуродованный кулаками Мартина и уже на себя непохожий, он дрогнул, заколебался; но Мартин ринулся на него и осатанело бил, бил опять и опять.
Казалось, прошла вечность. Чурбан слабел на глазах, а удары с обеих сторон все сыпались, и тут раздался хруст и правая рука Мартина бессильно повисла.
Перелом.
Все слышали хруст и поняли, что он означает; понял, и Чурбан, как тигр кинулся на искалеченного врага и обрушил на него град ударов.
Команда Мартина рванулась вперед, готовая вступиться.
Оглушенный беспрерывно сыплющимися на него ударами, Мартин невольно всхлипывал и стонал в безмерном отчаянии, в муке, но остановил защитников бешеной неистовой бранью.
Он бил одной левой, и, пока бил, упряма, почт в полубеспамятстве, до него донесся словно издалека приглушенный опасливый ропот обеих команд и чей-то дрожащий голос:
–Это ж, ребята, не драка.
Убийство, надо их растащить.
Но растаскивать не стали, и Мартин был рад и устало, безостановочно бил левой, лупил кровавое месиво, что маячило напротив, – не лицо, нет, что-то мерзкое, страшное, качалось перед его затуманенными глазами и невнятно бормотало, безымянное, невыразимо гнусное, и упорно не исчезало.
И он лупил, лупил, все медленнее и медленнее, и последние остатки жизненной силы вытекали из него, и проходили века, вечность, огромные промежутки времени, и наконец он будто сквозь туман заметил, как это безымянное оседает, медленно оседает на грубый дощатый настил моста.
И вот Мартин стоит над ним и, качаясь на подламывающихся дрожащих ногах и в поисках опоры цепляясь за воздух, говорит чужим, неузнаваемым голосом:
– Ну что, хватит с тебя?
Слышь, хватит с тебя?
Он повторял все одно и то же, опять и опять– требовательно, умоляюще, угрожающе, а потом почувствовал: ребята из его команды держат его, похлопывают по спине; пытаются натянуть на него куртку.
И тогда на него нахлынула тьма, и он канул в небытие.
Жестяной будильник на столе неутомимо тикал, подсчитывая секунды, но Мартин Иден по-прежнему сидел, уронив голову на руки, и не слышал счета секунд.
Ничего уже он не слышал.
Ни о чем не думал.
С такой полнотой пережил он тогдашнее сызнова, что, как и тогда, на мосту Восьмой улицы, потерял сознанье.
Долгую минуту, длились тьма и беспамятство.
Потом, будто восстав из мертвых, он вскочил, глаза загорелись, по лицу катился пот.
– Я одолел тебя, Чурбан!-закричал он. – Одиннадцать лет понадобилось, но я тебя одолел!
Колени дрожали, такая накатила на него слабость, он, спотыкаясь, шагнул к кровати, опустился на край.
Он был еще в тисках прошлого.
Недоумевающе, тревожно огляделся по сторонам, пытаясь понять, где он, и наконец ему попалась на глаза кипа рукописей в углу.
И колеса памяти закрутились, перенесли его на четыре года вперед, и он вновь осознал настоящее, книги, которые вошли в его жизнь, мир, открывшийся ему с их страниц, свои мечты и честолюбивые замыслы, свою любовь к бледному, воздушному созданию, девушке нежной и укрытой от жизненных волнений, которая умерла бы от ужаса, окажись она хоть на миг, свидетельницей того, что он сейчас пережил, – той мерзости жизни, из которой он выбрался.