– Может быть, я не подготовлен к тому, чтобы слушать оперу? – перебил Мартин.
Руфь кивнула.
– Это верно, – согласился он. – И надо думать, мне очень повезло, что меня туда не водили с детства.
А водили бы, и сегодня вечером я бы растрогался и прослезился, и клоунское кривлянье драгоценной парочки только еще прибавило бы красоты их голосам и оркестровому сопровождению.
Ты права.
Дело главным образом в подготовке.
А я уже вырос из пеленок.
Мне требуется или правда или ничего.
Иллюзия, которая не убеждает, это явная ложь, и когда коротышка Барильо, распалясь, страстно стискивает в объятиях великаншу Тетралани, тоже охваченную страстью, и поет ей о своей несравненной любви, я вижу в этом только ложь.
И опять Руфь мерила мысли Мартина, исходя из сопоставлений чисто внешних, в согласии со своей верой в общепринятое.
Кто он таков, чтобы он оказался прав, а весь культурный мир не прав?
Она попросту не воспринимала ни слов его, ни мыслей.
Слишком прочно в ней укоренилось все общепринятое, чтобы сочувствовать его бунтарским взглядам.
Она с самого детства слушала музыку, с самого детства любила оперу, и в ее окружении все любили оперу.
Так по какому же праву приходит Мартин Иден, который еще недавно только и слышал регтаймы да простонародные песенки, и судит о великой музыке?
Руфь сердилась на него, и сейчас, идя рядом ним, чувствовала себя оскорбленной.
В лучшем случае, если уж быть очень снисходительной, она, пожалуй, готова счесть его утверждения капризом, нелепой и неуместной выходкой.
Но когда у дверей ее дома он на прощанье обнял ее и нежно, влюбленно поцеловал, она все забыла в приливе любви к нему.
И потом, в постели, никак не могла уснуть и сама себе удивлялась, не впервые за последнее время, как это она полюбила такого странного человека, и еще несмотря на неодобрение родных.
А назавтра Мартин Иден отложил ремесленную работу и в один присест отстучал эссе, которое назвал
«Философия иллюзии».
Наклеил марку, и рукопись отправилась в путь, но в последующие месяцы для нее потребовалось еще много марок и много раз суждено ей было пускаться в путь.
Глава 25
Мария Сильва была бедна и отлично знала все приметы бедности.
Для Руфи слово «бедность» обозначало существование, лишенное каких-то удобств.
Тем и ограничивалось ее представление о бедности.
Она знала, что Мартин беден, и это связывалось для нее с юностью Линкольна, мистера Батлера и многих других, кто потом добился успеха.
К тому же, сознавая, что бедным быть не сладко, она, как истинная дочь среднего сословия, преспокойно полагала, будто бедность благотворна, что, подобно острой шпоре, она подгоняет по пути к успеху всех и каждого, кроме безнадежных тупиц и вконец опустившихся бродяг, И потому, когда она узнала, что безденежье заставило Мартина заложить часы и пальто, она не встревожилась.
Ее это даже обнадежило, значит, рано или поздно он поневоле опомнится и вынужден будет забросить свою писанину.
Руфь не видела по лицу Мартина, что он голодает, хотя он осунулся, похудел, а щеки, и прежде впалые, запали еще больше.
Перемены в его лице ей даже нравились..
Ей казалось, это облагородило его, не стало избытка здоровой плоти и той животной силы, что одновременно и влекла ее, и внушала отвращение.
Иногда она замечала необычный блеск его глаз и радовалась, ведь такой он больше походил на поэта и ученого – на того, кем хотел быть, кем хотела бы видеть его и она.
Но Мария Сильва читала в его запавших щеках и горящих глазах совсем иную повесть, день за днем замечала в нем перемены, по ним узнавала, когда он без денег, а когда с деньгами.
Она видела, как он ушел из дому в пальто, а вернулся раздетый, хотя день был холодный и промозглый, и сразу приметила, когда голодный блеск в глазах потух и уже не так западают щеки.
Заметила она и когда не стало часов, а потом велосипеда, и всякий раз после этого у него прибывало сил.
Видела она и как не щадя себя он работает и по расходу керосина знала, что он засиживается за полночь.
Работа!
Мария понимала, он работает еще побольше, чем она сама, хотя работа его и другого сорта.
И ее поразило открытие: чем меньше он ест, тем усиленней работает.
Бывало, приметив, что он уже вовсе изголодался, она как бы между прочим посылала ему с кем-нибудь из своей ребятни только что испеченный хлеб, смущенно прикрываясь добродушным поддразниванием – тебе, мол, такой не испечь.
А то пошлет с малышом миску горячего супу, а в душе спорит сама с собой, вправе ли обделять родную плоть и кровь.
Мартин был ей благодарен, ведь он доподлинно знал жизнь бедняков и знал, уж если существует на свете милосердие, так это оно и есть.
Однажды, накормив свой выводок тем, что оставалось в доме, Мария истратила последние пятнадцать центов на бутыль дешевого вина.
Мартин как раз зашел в кухню за водой, и она пригласила его выпить.
Он от души выпил за ее здоровье, а она в ответ – за его.
Потом она выпила за успех в его делах, а он– за то, чтобы Джеймс Грант все-таки объявился и заплатил ей за последнюю стирку.
Джеймс Грант плотничал поденно, платил не очень исправно и задолжал Марии три доллара.
Оба, и Мария и Мартин, пили кислое молодое вино на голодный желудок, и оно тотчас ударило в голову.
Такие во всем разные, они равно были одиноки в своей обездоленности, и, хотя обходили ее молчанием, она-то их и связывала.