Джек Лондон Во весь экран Мартин Иден (1909)

Приостановить аудио

Его грубость отпугивала. Каждое грубое слово оскорбляло слух, а грубость его жизни оскорбляла душу.

И все равно опять и опять к нему тянуло, и наконец подумалось: наверно, есть в нем какая-то злая сила, иначе откуда у него эта власть над ней.

Все, во что она твердо верила, вдруг стало зыбким.

Его необыкновенные приключения и постоянный риск сокрушали условности.

Он так легко встречает опасности, так беззаботно смеется в лицо невзгодам, что кажется, жизнь вовсе не требует серьезных усилий и сдержанности, она – игрушка, которой можно забавляться, вертеть на все лады, беспечно порадоваться ей, а потом беспечно отбросить.

«Так играй же! – кричало что-то в Руфи. – Прислонись к нему, раз хочется, обхвати обеими руками его шею!»

Возмутительная, безрассудная мысль, но напрасно Руфь напоминала себе, что сама она воплощение чистоты и культуры и обладает всем, чего у него нет.

Она огляделась и увидела, что все остальные смотрели на него точно зачарованные; Руфь пришла бы в отчаяние, не заметь она в глазах матери ужаса, смешанного с восхищением, но все-таки ужаса.

Этот человек явился из тьмы и несет в себе зло.

Мать понимает это, и значит, это правда.

И она доверится суждению матери, как доверялась всегда и во всем.

Его огонь уже не грел, и страх перед ним не пронизывал душу.

Позднее, за фортепьяно, она играла для него, наперекор ему, играла с вывозом, смутно желая подчеркнуть, как неодолима разделяющая их пропасть.

Она обрушила на него музыку, словно беспощадные удары дубиной по голове, и музыка ошеломила его, подавила, но и подхлестнула.

Он смотрел на девушку с благоговением.

Как и она, ощущал, что пропасть между ними ширится, но еще того быстрее в нем росло стремление преодолеть эту пропасть.

Однако слишком чуткий, слишком впечатлительный, не мог он просидеть весь вечер, уставившись в эту пропасть, да еще когда звучит музыка.

Он был необычайно восприимчив к музыке.

Словно алкоголь, она воспламеняла его чувства, словно наркотик – подхлестывала воображение и возносила над облаками.

Она изгоняла низменную прозу жизни, затопляла душу красотой, возвышала, у него вырастали крылья.

Той музыки, что играла Руфь, он не понимал.

Совсем по-другому барабанили по клавишам в дансингах и ревела медь духовых оркестров, а ничего, иного он не слыхал.

Но в книгах что-то попадалось о такой вот музыке, и игру Руфи он принимал больше на веру, поначалу терпеливо ожидая певучей мелодии, ясного, простого ритма, озадаченный тем, что ритмы, постоянно менялись.

Вот он как будто уловил мелодию, расправил крылья воображения, а она тут же тонет в сумбуре враждующих звуков, которые ничего ему не говорят и возвращают на землю его утратившее легкость воображение.

В какую-то минуту ему подумалось, уж не хочет ли она оттолкнуть его этой музыкой.

Он ощутил ее неприязнь и пытался разгадать, что же твердят ее пальцы, летая по клавишам.

Потом отмахнулся от этой мысли, недостойной, невозможной, и уже свободней отдался музыке.

В нем пробуждалась прежняя чудесная окрыленность.

Тело стало невесомым, и весь он – дух, уже не прикованный к земле; и в нем и вокруг разливалось ослепительное сияние; а потом все окружающее исчезло, его подхватило и он, качаясь, взмыл над миром, над бесконечно дорогим ему миром.

Перед глазами теснились несчетные яркие картины, в них смешалось знакомое и незнакомое.

Он входил в неведомые гавани омытых солнцем земель, бродил по базарам меж дикарей, каких еще никто никогда не встречал.

Он вдыхал ароматы пряных островов, как бывало теплыми безветренными ночами в море или длинными тропическими днями, он лавировал в полосе юго-восточных пассатов среди увенчанных пальмами коралловых островков, утопающих в бирюзовом море позади и всплывающих в бирюзовом море впереди.

Картины эти возникали и исчезали, быстрые как мысль.

Вот верхом на необузданном скакуне он летит по сказочно расцвеченным пустынным просторам Аризоны; а через миг уже глядит сквозь мерцающий жар вниз, в Долину Смерти, в гроб повапленный, или плывет на веслах по стынущему океану, где высятся и сверкают под солнцем громады ледяных островов.

Он лежит на коралловом атолле, где кокосовые пальмы подступают вплотную к воркующему прибою.

Голубоватым пламенем горят останки давным-давно потерпевшего крушение корабля, и в отсветах женщины танцуют хулу, и раздаются варварские любовные клики певцов, поющих под звон укулеле и грохот тамтамов.

Чувственная тропическая ночь.

Вдалеке, среди звезд темнеет кратер какого-то вулкана.

Над головой плывет бледный лунный серп, и низко в небе горит Южный Крест.

Мартин был точно арфа: все, что он в жизни узнал и что стало его сознанием, было струнами, а нахлынувшая на него музыка – ветром, бьющим в струны, и струны отзывались воспоминаниями и грезами.

Он не просто чувствовал.

Ощущения облекались в форму, цвет, сияние, а воображение, разыгрываясь, дерзко воплощало их в нечто возвышенное, волшебное.

Прошлое, настоящее, будущее смешались; и Мартина несло, покачивая, по необъятному теплому миру через доблестные приключения и благородные дела, к Ней и с Ней, да, с Ней, и он завоевывал ее, и, обхватив одной рукой, влек в полет через королевство своей души.

И Руфь, глянув через плечо, увидела отблески этого на его лице.

Лицо преобразилось, огромные глаза сияли на нем, и сквозь завесу звуков созерцали трепетный пульс жизни, исполинские видения; созданные самим его духом.

Она поразилась.

Грубый нескладный невежа исчез.

Плохо сшитое платье, руки в ссадинах, обожженное солнцем лицо остались, но казались теперь тюремной решеткой, из-за которой глядит великая душа, безмолвная, бессловесная, оттого что не умеет выразиться вслух.

То было мимолетное озарение, в следующий миг Руфь опять увидела перед собой неотесанного парня и посмеялась над прихотью своей фантазии.

Но что-то от этого мимолетного впечатления осталось. И когда Мартину пришла пора уходить и он стал неуклюже прощаться, она дала ему почитать том Суинберна и еще Браунинга – слушая курс английской литературы, она занималась Браунингом.