Он думал, вернее — чувствовал, что Тому неприятно на него глядеть — почти никто не любил смотреть на него, — а его уродство гораздо сильнее бросалось в глаза, когда он ходил.
Поэтому они не только не пожали друг другу руки, но не обменялись и словом. Том подошел к камину и стал греться у огня, время от времени украдкой посматривая на Филипа, который рассеянно рисовал что-то на лежавшем перед ним листе бумаги.
Он снова сел и теперь думал, о чем бы ему заговорить с Томом, стараясь пересилить свою нелюбовь первым завязывать знакомства.
Том все чаще и чаще останавливал свой взгляд на лице Филипа, потому что мог смотреть на него, не замечая горба, а лицо это вовсе не было неприятным, — только очень взрослое — подумал Том и стал гадать, насколько Филип его старше.
Анатом — даже просто физиономист — увидел бы, что горб у Филипа не врожденный, а следствие падения в раннем детстве, но трудно было ожидать, чтобы Том разбирался в таких тонкостях: для него Филип был просто горбун.
Ему почему-то представлялось, будто уродство сына Уэйкема как-то связано с тем, что стряпчий — мошенник (он не раз слышал, как мистер Талливер с необыкновенным жаром обзывал его так), — к тому же, сам себе в этом не признаваясь, Том побаивался, что мальчик окажется злым и, не имея сил драться, станет вредить исподтишка.
Неподалеку от школы мистера Джейкобза жил горбун портной, по всеобщему мнению — личность весьма непривлекательная, за которым с улюлюканьем вечно гонялись выразители общественного мнения — мальчишки, всячески пороча его доброе имя; таким образом, Том опирался на факты.
Вместе с тем трудно было найти что-нибудь менее похожее на уродливую физиономию портного, чем грустное лицо Филипа, у которого даже волосы, волнистые и каштановые, завивались на концах, как у девчонки; Том счел его поистине достойным жалости.
Этот Уэйкем — бледный, тщедушный малый: ясно, он не умеет играть ни в какие путные игры. Но он так ловко орудует карандашом, что прямо зависть берет; ему это, видно, не стоит никакого труда.
Что он там такое рисует?
Том уже согрелся и был не прочь найти себе какое-нибудь занятие.
Все равно, куда приятнее иметь товарищем горбуна со скверным характером, чем в одиночестве простаивать у окна, глядя на дождь и колотя ногой по плинтусу; каждый день что-нибудь станет случаться — ссора или еще что-нибудь; и Том подумал, что даже неплохо будет показать Филипу, что с ним, с Томом, его штучки не пройдут.
Он пересек комнату и взглянул на лежавший перед Филипом лист бумаги.
— Ой, да это же осел, и еще навьюченный… и спаньель и куропатки во ржи! — воскликнул он, позабыв свою застенчивость от удивления и восторга.
— Вот это да!
Хотел бы я так рисовать.
В этом семестре я буду учиться рисованию. Интересно, станут у меня выходить ослы и собаки?
— Этому не нужно учиться, — сказал Филип, — меня никогда не учили рисовать.
— Никогда не учили? — повторил Том с изумлением.
— Как же это? Когда я рисую собак, и лошадей, и других животных, у меня и голова не получается и ноги, хотя я очень хорошо вижу, какими они должны быть.
Я умею рисовать дома с самыми разными трубами, и дымоходы вдоль стены, и слуховые окна, и всякое такое.
Но у меня, верно, тоже получались бы собаки и лошади, если бы я больше старался, — добавил он, рассудив, что если он будет слишком хулить свои рисунки, Филип может подумать, будто он, Том, намерен вообще ему подчиняться.
— Да, конечно, — подтвердил Филип, — это совсем не трудно.
Нужно только хорошенько смотреть на вещь и много раз ее рисовать.
Что один раз сделаешь неверно, в другой раз исправишь.
— Но разве тебя совсем ничему не учили? — озадаченно спросил Том, у которого зародилось подозрение, что горб Филипа может быть источником удивительных талантов.
— Я думал, что ты уже давно ходишь в школу.
— Да, — улыбаясь ответил Филип, — я изучал латынь, и греческий язык, и математику, и словесность, и другие предметы.
— Но ведь тебе не нравится латынь? — спросил Том, доверительно понижая голос.
— Так себе. Я к ней равнодушен.
— Так ты, верно, еще не дошел до Propria quoe maribus? —Том склонил голову набок, словно хотел сказать: „Вот это орешек; интересно, что ты запоешь, когда попробуешь его раскусить!“
Филип почувствовал горькое удовлетворение, убедившись, как многообещающе глуп этот хорошо сложенный, энергичный на вид мальчик, но так как сам он был крайне обидчив и к тому же хотел расположить к себе Тома, он удержался от смеха и вежливо ответил:
— Я уже покончил с грамматикой; я учу теперь другие вещи.
— Значит, мы не будем заниматься вместе? — разочарованно протянул Том.
— Нет, но все равно я смогу тебе помогать.
Я буду рад помочь, если это в моих силах.
Том даже не сказал спасибо, так его поразила мысль, что сын Уэйкема вовсе не такой злой, как можно было бы ожидать.
— Послушай, — помолчав немного, спросил он, — ты любишь своего отца?
— Люблю, — покраснев до корней волос, ответил Филип. — А ты своего разве не любишь?
— О, разумеется… Я просто хотел знать, — сказал Том, несколько устыдившись своего вопроса, когда заметил, что Филип покраснел и, по-видимому, чувствует себя неловко.
Ему было очень трудно определить свое отношение к этому сыну Уэйкема; и он подумал, что если бы Филип не любил своего отца, это в какой-то мере могло бы вывести его из затруднения.
— А теперь ты будешь учиться рисовать? — спросил он, чтобы перевести разговор на другую тему.
— Нет, — ответил Филип, — отец хочет, чтобы я сейчас все свое время отдавал другим вещам.
— Чему?
Латыни, Эвклиду и всякой такой штуке, да? — сказал Том.
— Да, — ответил Филип; он уже давно перестал рисовать и сидел теперь, опершись подбородком на руку, а Том, облокотившись о стол и вытянув шею, со все растущим восхищением рассматривал осла и собаку.
— И ты ничего не имеешь против? — спросил Том с любопытством.
— Нет; мне нравится знать то, что знают другие.
А потом я выучусь и тому, что мне хочется.
— Не понимаю, зачем нужно учить латынь.