Джордж Элиот Во весь экран Мельница на Флоссе (1915)

Приостановить аудио

Ну, что дурного может быть в ее невинной дружбе с Филипом? Мотивы, по которым она должна чуждаться его, противоречат всякому здравому смыслу, противоречат самой христианской морали!

Но суровый, монотонный голос предостерегал ее снова и снова: он говорил ей, что если она вступит на стезю обмана, жизнь ее потеряет свою простоту и ясность, что, отказавшись от самоотречения, она отдаст себя во власть соблазнов и ничем не ограниченных желаний.

Только тогда, когда ей показалось, что у нее достанет сил последовать этому голосу, она позволила себе пойти вечером в Красный Овраг.

Но, хоть она и твердо решила сказать Филипу нежное «прощай», — как она ждала этой вечерней прогулки по тихим, испещренным тенями полянкам, вдали от всего грубого и уродливого, как ждала любящего, восхищенного взгляда, которым Филип ее встретит, тепла дружеской привязанности, которым детские воспоминания согреют нынешнюю более зрелую беседу, как радовала ее мысль, что Филипу интересно каждое ее слово, а кому еще это было нужно?

Ах, как трудно будет ей прервать их встречу, зная, что больше она не повторится!

И тем не менее она сказала ему все, что намеревалась сказать, и вид у нее был печальный, но твердый.

— Филип, я приняла решение — мы не должны больше встречаться… разве что в наших воспоминаниях.

Мы могли бы видеться только украдкой… Подождите, я знаю, что вы хотите сказать — что другие люди и их ни на чем не основанные чувства вынуждают нас к этому обману; но обман есть обман, чем бы он ни был вызван.

Я уверена, что это будет нехорошо для меня, нехорошо для нас обоих.

А кроме того, если бы наши тайные встречи были открыты, это вызвало бы страдания и величайший гнев; нам все равно пришлось бы расстаться, а это было бы еще труднее после того, как мы привыкли видеть друг друга.

Филип вспыхнул, и какое-то мгновение казалось, что он тут же с жаром начнет убеждать Мэгги отказаться от этих слов.

Но он овладел собой и произнес с напускным спокойствием:

.— Ну, что ж, Мэгги, если нам суждено расстаться, давайте забудем об этом хотя бы на полчаса; давайте еще немного поговорим — в последний раз.

Он взял ее за руку, и Мэгги не видела оснований отнять ее; его спокойствие только подтвердило ее уверенность, что она причинила ему сильную боль, и она хотела показать, что сделала это не по своей охоте.

Рука об руку они прошли несколько шагов в молчании.

— Давайте сядем здесь на полянке, — сказал Филип, — где мы стояли в прошлый раз.

Видите, шиповник уже осыпался, вся земля розовая от его лепестков.

Они сели у корней склонившегося ясеня.

— Я начал ваш портрет, Мэгги, вы — среди пихт, — сказал Филип, — поэтому позвольте мне как следует на вас посмотреть, пока вы здесь, — ведь больше я вас не увижу.

Поверните, пожалуйста, голову вот так.

Это было сказано умоляющим тоном; жестоко было бы со стороны Мэгги отказать ему.

И, как божество, весьма довольное тем фимиамом, что ему возносят, она обратила свое округлое, озаренное юностью лицо, увенчанное блестящей черной короной, к бледному, тонкому лицу юноши, глядящему на нее снизу вверх.

— Значит, я буду позировать для своего второго портрета, — сказала она, улыбаясь. 

— Он будет больше, чем первый?

— О да, гораздо больше.

Я буду его писать маслом.

Я изображу вас в виде дриады — высокой, сильной, смуглой, статной; она только что вышла прямо из пихты, вечером, когда стволы бросают на траву косые тени.

— Вы, кажется, больше всего сейчас увлекаетесь живописью, — да, Филип?

— Пожалуй, да, — ответил Филип довольно печально, — но я увлекаюсь слишком многим — кидаю в землю самые разные семена, а плоды моих трудов довольно жалки.

Мое проклятие в том, что я наделен способностью чувствовать прекрасное во всех его многообразных проявлениях, но обделен способностью творить.

Я люблю живопись и музыку; я люблю литературу — древнюю, и средневековую, и современную; я перепархиваю с предмета на предмет, а взлететь не в силах.

— Но разве не счастье иметь такие разносторонние вкусы… наслаждаться таким множеством прекрасных вещей, когда они тебе доступны? — задумчиво проговорила Мэгги. 

— Мне всегда казалось, что человек, одаренный только в одной области, похож на почтового голубя — это своего рода умная глупость.

— Мои разносторонние вкусы могли бы сделать меня счастливым, если бы я был такой, как все остальные люди, — с горечью сказал Филип. 

— Я мог бы достигнуть влияния и славы даже и без исключительных способностей, так же, как все они; и, во всяком случае, я мог бы довольствоваться теми простыми радостями, которые позволяют людям обходиться без радостей высоких.

Я мог бы тогда найти приятным общество Сент-Огга.

Но ничто не в силах окупить жестоких мук — моей платы за жизнь, — кроме такого таланта, который поднял бы меня над мертвой гладью провинциального существования.

Да, еще одно — страстное увлечение — могло бы заменить мне талант.

Мэгги не слышала его последних слов: она старалась побороть ту неудовлетворенность, которую так часто испытывала раньше и которая вновь зазвучала в ее душе от слов Филипа.

— Я понимаю, что вы хотите сказать, — промолвила она, — хотя знаю гораздо меньше вас.

Я раньше думала, что не смогу примириться с жизнью, если каждый завтрашний день будет походить на вчерашний, и мне всегда придется заниматься пустяками, и ничто великое не ждет меня впереди.

Но, Филип, милый, я думаю, мы всего лишь дети под присмотром того, кто мудрее нас.

Не правильнее ли всецело смириться с тем, что нам не все дано?

Я нахожу в этом покой последние два-три года… я даже радость нашла в отказе от своей воли.

— О, Мэгги, — с жаром произнес Филип, — вы заключаете себя в стены узкого фанатизма и только обманываете сами себя, потому что этим путем избежать страданий можно, лишь притупив все лучшие способности, дарованные вам природой.

Радость и мир — не в смирении: смирение — это добровольное приятие боли, которая не утихает и — вы это знаете — никогда не утихнет.

Не смирение, а атрофия чувств и мыслей — вот к чему может привести ваше желание ничего не знать, закрыть все пути, которые позволили бы вам познакомиться с окружающей жизнью.

Я не хочу смирения: боюсь, жизнь слишком коротка, чтобы выучить этот урок.

И вы, Мэгги, вы тоже не достигли смирения, вы просто пытаетесь усыпить свой ум и сердце.

У Мэгги задрожали губы: она понимала, что в словах Филипа есть доля правды, и вместе с тем какое-то более глубокое чувство подсказывало ей, что сейчас для нее в них кроется ложь: она не может руководствоваться ими в своих поступках.