Томас Харди Во весь экран Мэр Кэстербриджа (1886)

Приостановить аудио

После этого можно сказать, что даже ты, Нэнс Мокридж, можешь не терять надежды!

Последние слова он сказал, обернувшись к стоявшей позади него женщине, той самой, что показывала всем плохой хлеб Хенчарда, когда Элизабет и ее мать пришли в Кэстербридж.

– Будь я проклята, если выйду за такого, как он или как ты, – отозвалась эта особа. – Что до тебя, Кристофер, мы тебя знаем как облупленного, и чем меньше про тебя говорить, тем лучше.

А что до него… так ведь… – она понизила голос, – говорят, будто он был бедняком, работал в учениках и жил на пособие от прихода… Я ни за что на свете не буду болтать об этом… но он действительно был жалким приходским учеником, и, когда начал жить, добра у него было не больше, чем у вороны.

– А теперь он каждую минуту получает прибыль, – пробормотал Лонгузйс. – Когда про человека говорят, что он получает столько-то прибыли в минуту, с ним нельзя не считаться!

Обернувшись, он увидел диск, покрытый сетью морщин, и узнал улыбающееся лицо той толстухи, что в «Трех моряках» просила шотландца спеть еще песню.

– Слушай-ка, тетка Каксом, – начал Соломон Лонгузйс, – как же это получается?

Миссис Ньюсон – можно сказать, скелет, а не женщина – подцепила второго муженька, а ты, бабища с таким тоннажем, не сумела.

– И не хочу.

На что мне второй муж? Чтобы он меня колотил?.. Нет уж, как говорится, «нет Каксома, не будет и кожаных штанов в доме».

– Да, с божьей помощью, кожаные штаны тю-тю! – Мне, старухе, о втором муже думать не годится, – продолжала миссис Каксом. – Но помереть мне на этом месте, если и родилась не в такой же почтенной семье, как она.

– Правильно! Твоя мать была очень хорошая женщина, – я ее помню.

Сельскохозяйственное общество наградило ее за то, что она родила пропасть здоровых ребят без помощи прихода, а также за другие чудеса добродетели.

– Это-то нам и мешало подняться: очень уж велика была семья.

– Именно.

Где много свиней, там нехватка помоев.

– А помнишь, Кристофер, как пела моя мать? – продолжала миссис Каксом, возбужденная воспоминаниями. – И как мы пошли с ней на пирушку в Меллсток, помнишь? К старухе Ледлоу, сестре фермера Шайнера, помнишь? Еще мы ее прозвали Жабьей Кожей за то, что лицо у нее было такое желтое и веснушчатое, помнишь?

– Помню, как не помнить, – отозвался Кристофер Кони, посмеиваясь.

– И я тоже хорошо помню: ведь я в то время была уже на выданье – полдевки, полбабы, как говорится.

А ты не забыл, – и она ткнула его пальцем в плечо, а глаза ее заблестели в щелках между веками, – ты не забыл про херес и про серебряные щипцы для снимания нагара, да как Джоан Даммит раскисла, когда мы возвращались домой, и Джеку Григсу, хочешь не хочешь, пришлось перетащить ее через грязь, и как он уронил ее в коровьем загоне на молочной ферме Суитэлла, и нам пришлось оттирать ее платье травой?.. В жизни я не бывала в такой переделке!

– Да… этого я не забыл… Ведь как только не баловались в старину, чего только не выделывали, вот уж право!

Эх, сколько миль я тогда отшагал на своих на двоих, а теперь едва силы хватает переступить через борозду!

Поток их воспоминаний был прерван появлением воссоединившейся четы, и Хенчард оглядел зевак тем характерным для него взглядом, в котором попеременно отражались удовлетворенное самолюбие и презрение.

– Да… не одного они поля ягода, хоть он и называет себя трезвенником, – заметила Нэнс Мокридж. – Придется ей хлебнуть горя, прежде чем она от него избавится.

Он чем-то на Синюю Бороду смахивает, и, придет час, это скажется.

– Чушь, он человек неплохой!

Некоторым людям одного счастья мало, – хотят его с маслом кушать.

Был бы у меня выбор, как океан-море, я и то не пожелала бы лучшего мужа.

Несчастная плакса, да это ей бог послал, ведь у нее-то самой и гроша за душой нет.

Скромная маленькая карета отъехала и скрылась в тумане, а зеваки разбрелись кто куда.

– Да, в нынешние времена прямо не знаешь, как смотреть на вещи! – сказал Соломон Лонгуэйс. – Вчера не так далеко отсюда какой-то человек упал мертвый, и как об этом вспомнишь, да еще погода стоит больно сырая, так прямо душа не лежит браться за какую-нибудь работу.

Я совсем зачах оттого, что вот уже две недели пью не больше чем по девятипенсовому стаканчику, так что придется, видно, зайти погреться в «Три моряка», когда буду проходить мимо.

– Не пойти ли мне с тобой, Соломон? – сказал Кристофер Кони. – А то я весь отсырел, как слизняк липкий.

ГЛАВА XIV

Бабье лето настало в жизни миссис Хенчард, когда она вошла в большой дом своего супруга и в круг почтенных его знакомых, и оно выдалось таким ясным, какой только может быть эта пора.

Ее муж боялся, как бы она не стала жаждать более глубокой привязанности, чем та, какую он мог ей дать, и потому всячески старался выказать ей хотя бы видимость любви.

Между прочим, он велел выкрасить ярко-зеленой краской железные перила, которые обросли тусклой ржавчиной и вот уже восемьдесят лет имели весьма жалкий вид, а подъемные окна времен короля Георга, с тяжелыми рамами и частым переплетом, обновили, покрыв их тремя слоями белил.

Он обращался с женой так ласково, как только может обращаться мужчина, мэр и церковный староста.

Дом был просторный, комнаты с высокими потолками, лестничные площадки широкие, и две непритязательные женщины казались лишь едва заметным дополнением к его убранству.

Для Элизабет-Джейн это время было очень счастливым.

Свобода, которой она пользовалась, поблажки, которые ей делали, превзошли ее ожидания.

Спокойная, беззаботная, безбедная жизнь, начавшаяся с замужеством ее матери, дала толчок к большим переменам в Элизабет-Джейн.

Оказалось, что она может иметь сколько угодно красивых вещей и нарядов, а, как гласит средневековая поговорка, «брать, иметь и сохранять – приятные слова».

Вместе с душевным спокойствием настал расцвет всего ее существа, а вместе с расцветом пришла красота.

В знании жизни – следствии острой врожденной интуиции – у нее не было недостатка, но образования, умения держать себя в обществе – этого у нее, к сожалению, не было; зато, по мере того как проходили зима и весна, ее осунувшееся лицо и худощавое тело полнели, приобретая более округлые и мягкие формы; морщинки на юном лбу сгладились, а землистый цвет лица, который она раньше считала врожденным, поболел, когда ее жизнь изменилась, окружив ее изобилием материальных благ, и теперь на щеках девушки появился румянец.

Порой ее серые задумчивые глаза стали загораться лукавой веселостью; по это случалось не часто, – мудрость, глядевшая из этих глаз, неохотно сочеталась с беспечностью.

Как и всем, кто знал тяжелые времена, веселость казалась ей чем-то неразумным и неуместным, чему не следует поддаваться, – разве что изредка, в минуты праздничного настроения; ведь она так давно привыкла к тревожной рассудительности, что не могла сразу отвыкнуть от нее.

Она не переживала тех беспричинных подъемов и упадков духа, которые бывают у многих людей; не было случая – перефразируя цитату из одного современного поэта, – не было случая, чтобы в душу к ней прокралось уныние и она бы не знала, как оно прокралось туда; и если теперь она стала жизнерадостной, то для этого появились веские основания.

Естественно было ожидать от девушки, которая быстро хорошела, жила в комфорте и первый раз в жизни располагала свободными деньгами, что она начнет наряжаться без удержу.

Но нет.