Нэнс бросила торжествующий взгляд на Хенчарда и уплыла в сарай: не сомневаясь в том, что ее немедленно выгонят с работы, она решила извлечь все, что можно, из своей победы.
Однако Хенчард не сказал, что уволит ее.
Болезненно чувствительный из-за своего прошлого к подобным разоблачениям, он был похож на человека, поверженного в прах; когда же Элизабет с виноватым видом вернулась в дом, она нигде не нашла его.
И вообще в тот день она его больше не видела.
Хенчард, уверенный, что проступок Элизабет нанес огромный ущерб его репутации и положению в городе, – хотя он до сих пор ничего об этом не слышал, – уже не скрывал своего резкого неудовольствия при виде этой чужой ему девушки, когда бы ни встречал ее.
Теперь он большей частью обедал с фермерами в общем зале одной из двух лучших гостиниц города, оставляя Элизабет совсем одну.
Если бы он видел, как она проводит эти одинокие часы, он понял бы, что должен изменить свое мнение о ней.
Она непрерывно читала и делала выписки, накапливая знания с мучительным прилежанием, но не отказываясь от взятой на себя задачи.
Она начала учиться латинскому языку, побуждаемая к этому остатками древнеримской цивилизации в том городе, где она жила.
«Если я не буду образованной, вина не моя», – говорила она себе сквозь слезы, которые порой текли по ее бархатистым, как персик, щекам, когда она становилась в тупик перед напыщенным, туманным слогом иных учебников.
Так она жила – эта большеглазая девушка, одаренная глубокими чувствами, и никто из окружающих не разъяснял ее недоумений, – жила молча, с терпеливым мужеством подавляя в себе зародившееся влечение к Фарфрэ, так как оно, по ее мнению, было без взаимности, не разумно и не приличествовало девушке.
Правда, по причинам, лучше всего известным ей самой, она со времени увольнения Фарфрэ переселилась из выходившей во двор комнаты (где ей раньше было так приятно жить) в комнату с окнами на улицу, но молодой человек, проходя мимо, лишь изредка бросал взгляд на дом Хенчарда.
Вот-вот должна была наступить зима, погода еще не установилась, и Элизабет-Джейн все больше времени проводила дома.
Но ранней зимой бывали в Кэстербридже дни, когда после бешеных юго-западных ветров небеса как бы истощались, и, если сияло солнце, воздух был, как бархат.
Элизабет-Джейн пользовалась каждым таким днем, чтобы посетить могилу матери на кладбище древнего римско-британского города, которое, как ни странно, до сих пор служило местом погребения.
Прах миссис Хенчард смешивался там с прахом женщин, которые лежали в земле, украшенные янтарными ожерельями и стеклянными шпильками, и с прахом мужчин, державших во рту монеты времен Адриана, Постума и Константинов.
Элизабет-Джейн обычно ходила туда в половине одиннадцатого утра, в тот час, когда кэстербриджские улицы были так же безлюдны, как улицы Карнака.
Вот и сейчас Труд давно уже прошел по ним и скрылся в своих дневных кельях, а Праздность еще не показывалась.
Элизабет-Джейн шла, читая книгу и лишь изредка отрывая глаза от страницы, чтобы подумать о чем-нибудь; и так она добралась наконец до кладбища.
Подойдя к могиле матери, она увидела на усыпанной гравием дорожке одинокую женщину в темном платье.
Женщина тоже читала, но не книгу, – ее внимание привлекла надпись на могильном камне миссис Хенчард.
Она носила траур, как и Элизабет-Джейн, была примерно такого же роста и в том же возрасте и вообще могла бы сойти за ее двойника, если бы не была гораздо лучше одета.
Элизабет-Джейн обычно почти не обращала внимания на одежду людей, разве что случайно, но элегантная внешность этой дамы задержала на себе ее взгляд.
Двигалась дама плавно – и не только потому, что, видимо, старалась избегать угловатых движений, но такова уж была ее природа.
Для Элизабет это было настоящим откровением: девушка и не подозревала, что люди могут довести свою внешность до такой степени совершенства.
Ей почудилось, будто она сама на мгновение лишилась всей своей свежести и грации только потому, что очутилась рядом с такой женщиной.
А ведь Элизабет теперь можно было назвать красивой, тогда как молодую даму только хорошенькой.
Будь Элизабет-Джейн завистливой, она могла бы возненавидеть эту женщину; но этого не случилось: она смотрела на незнакомку с искренним восторгом.
Девушка спрашивала себя, откуда приехала эта дама.
У большинства местных жительниц походка была тяжелая, деловитая, свойственная добродетельной обыденности; одевались они или просто, или безвкусно, и уже одно это могло бы служить убедительным доказательством того, что дама не уроженка Кэстербриджа; к тому же у нее в руках была книга, похожая с виду на путеводитель.
Незнакомка вскоре отошла от надгробного камня миссис Хенчард и скрылась за углом ограды.
Элизабет подошла к могиле; близ нее на дорожке четко отпечатались два следа, и это означало, что дама простояла здесь долго.
Девушка вернулась домой, раздумывая обо всем, что видела, так же, как могла бы думать о радуге или северном сиянии, о редкой бабочке или камее.
Если за пределами дома ей посчастливилось увидеть нечто интересное, то дома ей предстоял тяжелый день.
Кончался двухлетний срок службы Хенчарда на посту мэра, и ему дали понять, что его уже не включат в список олдерменов, тогда как Фарфрэ, вероятно, войдет в состав городского совета.
Поэтому с тех пор, как Хенчард, к несчастью, узнал, что Элизабет подавала на стол в том городе, где он был мэром, мысль об этом грызла и отравляла его все больше.
Он сам навел справки и теперь уже убедился, что она так унизила себя, прислуживая Дональду Фарфрэ, этому вероломному выскочке.
И хотя миссис Стэннидж, видимо, не придавала значения этому случаю, ибо весельчаки в «Трех моряках» давно уже обсудили его со всех сторон, но Хенчард был так высокомерен, что проступок девушки – незначительный и вызванный бережливостью – представлялся ему чуть ли не катастрофой, подорвавшей его общественное положение.
С того вечера, как вернулась его жена со своей дочерью, в воздухе словно повеяло таким ветром, от которого счастье ему изменило.
Памятный обед с друзьями в «Королевском гербе» оказался Аустерлицем Хенчарда; правда, у него с тех пор не раз бывали удачи, однако он ужо перестал идти в гору.
Он знал, что не быть ему в числе олдерменов, этих пэров буржуазии, и мысль об этом терзала его сердце.
– Ну, где же ты была? – небрежно спросил он падчерицу.
– Я гуляла по аллеям и на кладбище, отец, и очень уморилась.
Она хлопнула себя по губам, но – поздно.
Этого было достаточно, чтобы взбесить Хенчарда, особенно после неприятностей, пережитых им в тот день.
– Не смей так говорить! – загремел он. – «Уморилась»! Хороша, нечего сказать!
Можно подумать, что ты батрачка на ферме!
То я узнаю, что ты прислуживаешь в харчевнях.
То слышу, как ты говоришь, словно неотесанная деревенщина.
Если так будет продолжаться, не жить нам с тобой в одном доме!