-- Попробуйте показать ему другую картинку, -- предложил отец.
-- Тут все не так, -- говорил я, рассматривая другую фотографию, протянутую мне миссионером. -- Ничего не осталось, кроме горы и других гор.
Здесь должна быть проселочная дорога.
А здесь должны быть сады, и деревья, и дома за большими каменными стенами.
А здесь, по ту сторону, в каменных пещерах они хоронили покойников.
Видите это место? Здесь они бросали в людей камни, пока не забивали их до смерти.
Я сам этого не видел, но мне рассказывали.
-- А гора? -- спросил миссионер, указывая на середину фотографии. -- Не можешь ли ты нам сказать название этой горы?
Я покачал головой:
-- У нее не было названия.
Здесь убивали людей.
Я видел ее не раз.
-- На этот раз то, что он говорит, подтверждается крупными авторитетами, -- объявил миссионер с видом полного удовлетворения. -- Это гора Голгофа, Гора Черепов, называемая так потому, что она похожа на череп.
Заметьте сходство!
Здесь они распяли... -- Он умолк и обратился ко мне. -- Кого они здесь распяли, молодой ученый?
Расскажи нам, что ты видишь еще?
О, я видел, -- по словам отца, я так таращил глаза, -- но упрямо качал головой и говорил:
-- Я не стану вам рассказывать -- вы смеетесь надо мной.
Я видел, как здесь убивали многих, очень многих людей.
Их прибивали гвоздями, и на это уходило очень много времени.
Я видел... но я вам не расскажу.
Я никогда не лгу.
Спросите папу и маму -- лгу ли я!
Они побили бы меня, если бы я лгал.
Спросите их!
Больше миссионер не мог вытянуть из меня ни одного слова, хотя и соблазнял меня такими фотографиями, что у меня голова закружилась от нахлынувших воспоминаний и язык так и чесался заговорить, но я упрямо противился и выдержал характер.
-- Из него выйдет большой знаток Библии, -- говорил миссионер отцу и матери, после того как я поцеловал их на сон грядущий и улегся спать. -- Или же, с таким воображением, он сделается превосходным беллетристом!
Этому пророчеству не суждено было исполниться.
Я сижу теперь в Коридоре Убийц и пишу эти строки в мои последние дни -- вернее, в последние дни Дэрреля Стэндинга, которого скоро выведут и швырнут в темноту на конце веревки; я пишу и улыбаюсь про себя.
Я не сделался ни знатоком Библии, ни романистом.
Напротив, до того как меня заперли в эту камеру молчания на целую половину десятилетия, я был как раз всем чем угодно, но только не тем, что предсказал миссионер, -- экспертом по сельскому хозяйству, профессором агрономии, специалистом по науке уничтожения излишних движений, мастером практического земледелия, лабораторным ученым в области знания, где точность и учет самых микроскопических фактов составляют непременное требование.
И вот я сижу в жаркое предвечерье в Коридоре Убийц, отрываясь время от времени от писания своих мемуаров, чтобы прислушиваться к ласковому жужжанию мух в дремотном воздухе и ловить отдельные фразы тихой беседы, которую ведут между собой негр Джозеф Джексон, убийца, по правую мою руку, и итальянец Бамбеччио, убийца, по левую руку. Из одной решетчатой двери в другую решетчатую дверь, мимо моей решетчатой двери, перебрасываются они рассуждениями об антисептических и других превосходных достоинствах жевательного табаку, как средства врачевания телесных ран.
А я держу в своей поднятой руке вечное перо с резервуаром и вспоминаю. что в давно минувшие, стародавние времена другие мои руки держали кисточку для туши, гусиное перо и стилос; мысленно я задаю себе вопрос: а что этот миссионер, в бытность маленьким мальчиком, тоже носился по облакам света и сиял блеском межзвездных скитаний?
Вернемся, однако, в мою одиночку, к моменту, когда я, изучив искусство перестукиваться, все же убедился, что часы сознания бесконечно, нестерпимо долги.
Путем самогипноза, которым я научился искусно управлять, я получил возможность усыплять свое сознательное, бодрственное "я" и будить, выпускать на свободу мое подсознательное "я".
Но это последнее "я" было существом, не желавшим знать никаких законов и дисциплины.
Оно бессвязно, без смысла скиталось по кошмарам безумия; и лица, и события -- все носило отрывочный, разрозненный характер.
Мой метод механического самовнушения был весьма прост.
Скрестив ноги по-турецки на моем соломенном тюфяке, я устремлял неподвижный взор на кусочек блестящей соломинки, которую перед тем прикрепил к стене моей камеры, в том месте у дверей, где падало больше всего света.
Приблизив к ней глаза, я смотрел на блестящую точку, пока глаза не уставали глядеть.
Одновременно с этим я сосредоточивал всю свою волю и отдавался во власть чувству головокружения, всегда овладевавшего мною под конец сеанса.
Откидываясь навзничь, я закрывал глаза и без сознания падал на тюфяк.
После этого, в течение получаса, или десяти минут, или часа, скажем, я беспорядочно и бестолково скитался по громадам воспоминаний о моих былых, то и дело возникавших существованиях на земле.
Но места и эпохи сменялись при этом с невероятной быстротой.
Впоследствии, просыпаясь, я понимал, что это я, Дэррель Стэндинг, был связующим звеном, той личностью, которая соединяла в одно все эти причудливые и уродливые моменты.
Но и только.
Мне ни разу не удалось вполне запомнить одно целое переживание, объединенное сознанием во времени и пространстве.
Мои сны, если их можно назвать снами, были бессмысленны и нестройны.
Вот образец моих грезовых скитаний. В течение пятнадцати минут подсознательного бытия я ползал и мычал в тине первобытного мира, потом сидел рядом с Гаазом, рассекая воздух двадцатого века на моноплане с газовым двигателем.
Проснувшись, я вспомнил, что я, Дэррель Стэндинг во плоти, за год до моего заточения в СанКвэнтин летал с Гаазом над Тихим океаном у СантаМоники.